Выбрать главу

— Ага, дело, — сказал Амелька и радостно улыбнулся. — Это Майскому Цветку.

— А кто такой Майский Цветок? — спросил Филька.

— А вот увидишь. Карась, дели добычу!

Под баржей стояли неимоверный гвалт и перебранка. Все говорили повышенными, крикливыми голосами, все отборно ругались, даже малыши. Было похоже, что пестрое стадо грачей, журавлей, гусей и чаек горланит на отлете. В полумраке сновали взад-вперед серые тени. Возле приподнятого борта баржи горел на воле костер, ветер загонял дым под баржу. Кой-где, в отдельных группах, разместившихся на чаепитие, поблескивали светлячками огарки: по продольной оси баржи была натянута в вышине проволока, на ней укреплены зажженные свечи — штук пять-шесть. Фильку это забавляло. Он чавкал хлеб, с наслаждением запивая чаем.

— Свечи наши шпана ворует или покупает по очереди. Следит дежурный. А курево, шамовка, то есть жратва, и водка у нас общие. Обутки тоже общие. Да вот поживешь — узнаешь, — посвящал Амелька Фильку в неписанные законы уличной шпаны.

Степка Стукни-в-лоб глотал жижу из грязного черепка, многим чашками служили консервные коробки.

В дальнем углу горел небольшой грудок-теплина: там было весело: играли на паршивой сиплой гармошке, подтягивали на берестяном пастушеском рожке, плясали. И плясали залихватски, с гиканьем, в присядку. Филька видел, как отрепья плясунов развевались в наполненном гвалтом воздухе. Его потянуло туда.

— Соси еще, бурдомаги много, — сказал Пашка Верблюд. — Локай вдосыт.

— Может, щиколаду хочешь али кофею?

— Хочу, — заулыбался Филька.

— Ну, ежели хочешь, дак у нас ни кофею, ни щиколаду нету… А вот что есть. — И Пашка плеснул в самый нос Фильки опивками чая.

Филька отерся рукавом своего отрепья и умоляюще посмотрел на Амельку, как бы ища защиты.

— Пойдем к Майскому Цветку, — пригласил он Фильку, а на Пашку Верблюда полушутливо закричал: — Ежели еще дозволишь вне программы, я те паюсной икрой весь зад вымажу! Да, да. И лизать заставлю… Филька, айда! Топай за мной.

Пробирались между кучками оборванцев. В трех кучках резались в грязнейшие, обмызганные карты. За печкой внутри баржи был натянут в виде палатки большой брезент, украденный с хлебного штабеля. Амелька с Филькой вошли в палатку.

— Здравствуй, Майский Цветок, — проговорил Амелька.

— Здравствуй.

При свете стоявшего на ящике застекленного фонарика Филька разглядел: дощатые нары, на нарах — прикрытая ветошью солома, на соломе — маленькая женщина; она кормила грудью ребенка.

— Вот тебе, Майский Цветок, сиська резиновая для парнишки, вот сливы, вот пряники. А это вот конь ему.

— Спасибо, — ответила женщина. — Спасибо. Вон, на ящике, видишь; мне много натащили всего. Вон вино красное. Да я не пью. Пейте.

Амелька спросил женщину:

— А где твоя шуба? — Покажи новенькому свою лисью шубу.

— А нешто не видишь? Вон висит. Амелька, конечно, видел. Он снял шубу и подал ее Фильке.

— Подивись. Краденая, конешно. По-нашему — темная.

Филька пощупал потертую одежину, сказал:

— Бархат, надо быть. Вот так шуба! Амелька самодовольно засопел, повесил шубу и с хвастливостью добавил:

— У нас все роскошно. Не иначе.

Филькины глаза привыкли к полумраку. Он внимательно рассмотрел женщину. Она лежала в синеньком ситцевом платье, в лакированных, больших, не по ноге, башмаках и с браслеткой на худой, как палочка, руке. Она показалась Фильке подростком, с желтым худощавым лицом, — правда, приятным и ласковым. Хороши задумчивые темные глаза ее: в них была и непонятная скорбь, и что-то детское, обиженное, такое знакомое Фильке. Она глядела новичку в лицо, пыталась приветствовать его улыбкой и не умела этого сделать.

— Который же год тебе? — несмело спросил он. Она молчала. За нее ответил Амелька:

— Ей скоро четырнадцать. А вот могла все-таки раздвоиться, дитю родить. Три недели тому назад.

— А где же муж-то твой?

Девчонка язвительно ухмыльнулась, закинула за голову руки и, как-то жеманно изогнувшись вся, отвернулась к стене.

— Надо полагать, мужьев у нее достаточно. Ежели она пожелает, то можешь и ты. Очень просто. Твоей марухой будет.

Филька сплюнул. Девчонка вдруг захохотала. Хохот ее был особенный, взахлеб, визгливый и дикий. Филька заметил, как плечи ее заходили, судорогой свело выгну-тую спину, ноги задергались.

— Не плачь, Майский Цветок, не плачь, — ласково, сердечно сказал Амелька и погладил ей спину.

— Я не плачу! — И девочка повернулась к нему лицом: — Я смеюсь.

У Фильки задрожал подбородок. Он видел, что по влажным щекам Майского Цветка катятся слезы.

— Зачем же ты, коли так, убежала из дому-то?! — тоскливым, отчаянным голосом проговорил он.

— Тебя, дурака, не спросила, — ответила девчонка, прижимая к своей груди, как куклу, спящего сына.

— Вот через это, что мы не знаем, кто парнишкин отец, мы все подружку любим и парнишку любим. Ухаживаем за ней вот как! Она у нас как в санатории имени Семашки… А звать ее Машка, Майский же Цветок — прозвище, в честь нового быта.

Амелька сел на пол, отбил камнем у бутылки горлышко, отхлебнул вина и закурил трубку.

— Майский Цветок просила, чтоб, значит, аборт; ну, мы отсоветовали ей, не допустили. Да. И очень распрекрасно сделали. Теперича у нас какая-то заправ-дышняя забота есть, чтобы, значит, матери с сыном было хорошо.

Сдерживая в себе горестную дрожь, Филька сказал, как взрослый:

— А вот я на этот счет знаю стихиру одну, — дедушка Нефед научил меня. Поется она так. — Филька отер губы и запел:

А котора душа тяжко согрешила,Во утробе младенца погубила,Ей не будет вовеки прощенья —За дитя своего погубленье.

Филька пел звонко, трогательно, с большим чувством. Он покосился вниз и вбок: там возле ящика сидел Шарик, вилял хвостом и умильно смотрел в рот своего хозяина. Филька покосился на нары: девчонка-мать мечтательно уставилась в брезентовый потолок своей кельи; весь смысл Филькиной песни она, должно быть, вобрала себе в грудь, и выросла к ее груди большая радость.

Филька от удовольствия высморкался на песок и крикнул. И всем троим стало хорошо.

Вбежала белокурая чумазая девчонка в порыжелом драном, до пят, пальтишке. В ее руках — грязная кринка с манной кашей.

— Ты дежурная при Майском Цветке? — затыкая бутылку тряпкой, грозно спросил Амелька девочку. — Где ж ты шляешься?! Ребенок плачет.

— Я Майскому Цветку кашу варила, — пропищала та. — Ну, так и заткнись.

— Ну, ты! Вонючка! В морду!.. Фильке не понравилось это:

— Пошто так?.. Обидно ведь…

Амелькино лицо стало надменным и сердитым. Сквозь зубы сплюнув, он сказал:

— Им только шею протяни, — они тебе башку оторвут да в бельма бросят. Это — народы опасные.

Филька с Амелькой вышли из палатки в помещение баржи. Возле печки лежал на каком-то пакостном барахле щуплый парнишка. Правая нога его уродливо скрючена. Впритык к печке стоял костыль. Парнишка вздрагивал, стонал. На его голове надета в виде скуфейки арбузная корка.

— Спирька Полторы-ноги, что с тобой?

— Лихоманка, — прохрипел Спирька. — Шибко треплет по вечерам.

— Ты смотри не околей, — погрозил Амелька пальцем. — Мы не любим покойников… Чуешь?

— Чую.

Подошел парень с белыми усами, звали его Дизинтёр. Он сбежал с гражданской войны от деникинцев, да так и путается. В его руках большой арбуз. Он вынул из-за голенища нож, распластал арбуз на две половины, середку выковырял медной ложкой и выбросил тут же на песок, потом снял со Спирькиной воспаленной головы нагревшуюся арбузную скуфейку, надел свежую, холодную. Спирька вздрогнул и приятно загоготал.

— Жар вынимает, — пояснил Дизинтёр. Возле кормы, у теплинки, гнусаво пели в три голоса:

Не ходи ты так вечером поздноИ воров за собой не води,Не влюбляйся ты в сердце блатноеИ жигана любить погоди…

Амелька сказал Фильке:

— Пойдем, ежели хочешь, на улку, на наш пришпект.

Вышли, постояли у костра, покурили. Филька не умел курить, затянулся Амелькиной трубкой и закашлялся. Пошли к реке. Заря еще не погасла. Клубясь по небу, развертываясь и свертываясь быстролетной широкой лентой, табунились осенние скворцы. По реке шлепал в сумерках огнистый серый пароход. Плицы торопливо загребали воду; из трубы валил густой дым; с носа доносились крики наметчика: