— Ша! Ша! — тренькал онемевшими в гвалте звонком, надрывался председатель, стараясь приглушить сплошное безумие толпы.
А бродяга Андрей Кирпич с каким-то детским изумлением, вконец потрясенный, глядел на всех.
Речь прокурора кратка и безнадежна. Он доказывал, что подсудимый — человек бесповоротно конченный, погибший, что он общественно опасен при всяких условиях и что единственной мерой социальной защиты может быть расстрел.
Камера заскрипела зубами. У многих зудились руки полоснуть оратора ножом. Подсудимый же, дружески улыбаясь прокурору, согласно кивал ему лохматой головой.
— Так, так, дружочек, так…
Но вот выступил защитник. Он предварительно сбегал к крану, выпил ковш воды, перекрестился по своей старой вере двоеперстием и занял место.
— Граждане судьи! — лихорадочно раздался его звонкий голос; черная борода взлохматилась; на сухощеком лице взыграл румянец. — Вот перед нами злосчастный человек; он испытал в жизни самое страшное: царскую каторгу, кандалы, порку. Опять же взять скитанья по тайге, жизнь со зверьем лесным без крова, в голоде, в страхе, что вот-вот сожрут. Пред вами, граждане судьи, человек затравленный, отчаявшийся. И вот теперь он сам оскалил зубы на весь божий мир и на самого себя. А что он просит о расстреле, — это, граждане судьи, двадцать пять тысяч раз абсурд, абсурд и абсурд! Он, братцы родимые мои, устал, устал и еще раз устал от одиночества. Он за свою жизнь не видал ни ласки, ни сочувствия. А мы все воочию видим, как он, сидя с нами, и по сей день тоскует Да вы взгляните на него и поразмыслите, ее человек. Милые граждане судьи! — крикнул он и порывисто выбросил вперед руки. — Земно вам поклонюсь, голову свою прошибу об пол, пусть мозги мои вытекут, пусть их слизнет собака, только всем нутром прошу: будьте к сему несчастному по-человечески милостивы! — Он прикрыл глаза ладонью, мотнул головой, вцепился в край стола и угловато сел.
В продолжение всей речи Андрей Кирпич недоброжелательно глядел на своего горячего защитника, отрицательно потряхивая головой. Вот он поднялся и твердым голосом сказал:
— Я очень прошу вас… приговорить к расстрелу. Смерти хочу.
Вся камера с шумом передохнула, задвигала скамьями. Зашелестел негромкий ропот. Суд ушел на совещание. Был вынесен приговор: расстрел.
Андрей Кирпич радостно, низко поклонился суду:
— Покорнейше благодарим!
С этого судного часа до той мрачной минуты, когда бродягу увели на настоящий суд, товарищи окружили его необычайным вниманием. Всяк считал за счастье поделиться с ним, чем мог, услужить ему, сказать бодрое, утешающее слово.
Недели через две культурник Андрей Павлов встретился с членом коллегии защитников, который иногда заходил в культкомиссию дома заключения. Защитник охотно рассказал ему об участи своих, знакомых Павлову, подзащитных. Судьба их такова: старик Дормидонт Мукосеев, так боявшийся смерти, за неосновательностью улик против него судом оправдан. Искавший же смерти Андрей Кирпич, во всем сознавшийся, приговорен к высшей мере наказания. Выслушав приговор, он весь просиял и так же, как и в камере, поклонился суду:
— Покорнейше благодарим!
Когда конвойные уводили осужденного, защитник вдогонку сказал ему, что подаст кассационную жалобу в Верховный суд. Через четверть часа в консультацию сообщили из комендатуры, что осужденный просит к себе защитника.
— У стола стоял Андрей Кирпич, окруженный конвоем, — продолжал защитник рассказывать культурнику. — «Ну-ка, садись, — сказал он мне. — Какой еще Верховный суд? Не надо. Пиши, что тебе буду говорить, мою, значит, последнюю волю». Я сел и под диктовку написал, может быть, единственный во всем мире документ: «Я, нижеподписавшийся, заявляю, что приговором… Губсуда от такого-то числа и года, присудившего меня к расстрелу, вполне доволен и от подачи кассационной жалобы отказываюсь». С веселой ухмылочкой он кой-как нацарапал свою подпись и обратился к коменданту: «Ну-ка, дяденька, поставь-ка тут печать, чтобы, значит, обмана не было».
Приговор приведен в исполнение.
22. ПИСЬМО ДЕНИСА
Вскоре по частному адресу Амелька получил от Дениса письмо:
«Уважаемый товарищ Емельян!
Ну, вот я сдержал слово, пишу тебе. Пишу подробно, но, как видишь, в необработанном виде.
Начну с того, что домзак, в котором ты живешь, и в подметки не годится нашему, столичному. Правда, здесь подбор лишенных свободы своеобразный: здесь закоренелых, как в вашем домзаке, преступников нет, здесь почти все по первой судимости. Много из интеллигентных профессий — от инженера до простого кассира в кооперативной лавке.
В нашем доме все образцово, все на деловую ногу. В сущности, это не дом заключения в обычном понимании, а трудовая исправительная фабрично-заводская колония. Она официально так и зовется. Но и такая экспериментально-показательная постановка дела все же не является окончательным нашим достижением в этой области. Хотя тут мы далеко шагнули, значительно опередив Европу и Америку, однако точки на этом деле еще не поставили. Последнее слово мы еще скажем, и это слово будет: долой дорогостоящие государству домзаки, и да будут вместо них земледельческие и промышленные, самоокупающиеся колонии.
С вещевым мешком за плечами я подходил к домзаку без всякого конвоя — один. Ты понимаешь? Полное доверие! Домзак занимает огромную площадь. Это, в сущности, целая фабрика с несколькими цехами. Дымится заводская труба, углем пахнет.
А вот и ворота трудовой исправительной колонии, вкратце — домзака, бывшей царской тюрьмы, где человек переставал быть человеком.
Над входом девиз: «Мы не караем, а исправляем». Этим все сказано!
После канцелярских формальностей вхожу в кабинет заведующего учебно-воспитательной частью. Стены увешаны диаграммами, планами, расписаниями занятий. Большие столы. За одним из них — старик величественного вида. Пред ним разложено несколько дел лишенных свободы, возле него — трое заключенных, пришли за советом к нему. Он — юрисконсульт домзака, шестой год отбывает заключение. Машинистка, воспитательница женского отделения, помощник заведующего и сам заведующий в черной шинели, в фуражке с красным околышем, молодой, с черными усиками. Я представился ему, вручил препроводительную бумагу.
— Ага… Сядьте, подождите! — сказал он, мельком взглянув на меня.
Заметь, товарищ Емельян, здесь со всеми лишенными свободы начальство обращается на «вы».
Заведующий ведет деловые переговоры с вызванными заключенными: одни ходатайствуют о переводе в высший разряд, другие просятся в отпуск, третьи — на принудительные работы.
— Я вам, Серов, не советовал бы идти на принудительные работы. Здесь все-таки вы сыты, одеты, а там может повернуться дела так, что на работы не попадете, будете голодать…
— Нет, гражданин заведующий, меня возьмут на завод: я имею письмо,
— Ну, как хотите! А то были случаи, что выпишутся на принудительные, а потом опять к нам просятся… А вы, — обращается заведующий к пожилому румяному бородачу, — вы не имеете права на принудработы проситься. Вы по второй судимости?
— Так точно.
— Прокурору подавали?
— Так точно. Отказал.
Входит развязный, в потертом пиджаке, кудрявый молодой человек, закуривает папироску. Глаза у него плутоватые, с игрой.
— Здравствуйте, Митрофанов, — встречает его заведующий. — У вас в драмкружке беспорядки. Вы плохой режиссер.
— Знаете, гражданин заведующий, — непринужденно пускает тот дым колечками, — дело мутит Варя Смолина. Она ж, сами знаете, красавица. От нее все мои артисты дураками делаются, балдеют. Прошу изъять ее. Я согласен с любым уродом работать из женщин, только не с красавицей.
— У вас слаба и организационная и разъяснительная работа. И, кроме того, у вас. видимо, нет авторитета. Не умеете себя соответственно вести.
— Я стараюсь, гражданин заведующий. — Режиссер потупился, окурок летит в угол.
— Однако одного старания мало. И медведь старается дуги гнуть. Идите. Я подумаю. Ну-с, товарищ Денис, — и заведующий достал из стола дело о моей судимости, — я с вашим делом знаком и вас знаю по вашим очень неплохим очеркам в наших газетах. Ну-с, что вы скажете?