По моей просьбе меня поместили сначала в камеру растратчиков. Они всюду — на прогулках, в цехах, в театре — держатся обособленно: они не «блатная масса», они «по должности», а не «уголовщина». К «блатным» относятся с нескрываемым презрением. Есть три инженера, два техника, бухгалтеры, кассиры, юристы, всякие спецы. С ними скучно; пробыл среди них два дня, в книжку почти ничего не запирал.
Следующая моя камера — валютчики, воры, фармазонщики (те, что продают дуракам стекляшки вместо брильянтов) и прочее мазурье. Валютчиков помещают вместе с воровской шатией, и хотя их бьют, но они держат себя, как герцоги. Эта камера, в общем, самая веселая. Здесь иногда устраиваются тайные выпивки, здесь процветает картеж. Из двадцати пяти камер эта самая беспокойная, Да еще та, где бандиты. Несмотря на бдительный надзор, блатная шатия ухитряется устраивать пакости. Их не пугает ни суд товарищей, ни карцер, ни прочие меры пресечения. Но это мне на руку — много наблюдений.
Делаю выписки из своей памятной книжки.
Вот тебе тип квартирного вора: фигурка, в общем, плевая, невзрачная, одет плоховато, без форсу. Скользящие, бегающие глазки, походка и манера держаться вкрадчивые, подхалимные. То он стелется ниже травы, то сразу обратится в наглеца. С начальством, с надзором почтителен, но вдруг вскозырится, скажет дерзость, тотчас же испугается и снова ниже травы, весь распластался в унизительной почтительности. Вообще — слякоть, мразь.
А вот вор магазинный, обчищающий карманы покупателей в богатых магазинах, ресторанах и прочее. Это, я тебе скажу, фигура! Их двое у нас. Я думал, это доктора или какие-нибудь иностранные буржуи. И в голову не придет заподозрить в них воров. Они знают чуть-чуть и по-французски и по-немецки. Одеты с иголочки, франтовски. Костюмы, помятые в изоляторе, ежедневно чистят, брюки кладут под матрац, чтоб держались складки. Вообще — аристократия, фу-ты ну-ты, высокий класс.
Вот тебе три безделушки, записанные мною с натуры, сценки, что ли, или заметки.
ИРОНИЯ СУДЬБЫ
В моей камере сидит бывший крупный подрядчик Родион Родионов, строитель этого самого здания — старорежимной царской тюрьмы. И ему поручен капитальный ремонт его же собственного детища. Ха-ха! Чудно или не чудно? Живая ирония судьбы. Ему лет под шестьдесят, но он крепкий, высокий, с пушистыми усами. Наши бабенки заглядываются на него. Он здесь на полнейшей свободе, ездит за покупками, нанимает рабочих, заготовляет материалы. В камере лишь ночует. Сын мужика, он в молодости был кучером у инженера-путейца, тоже подрядчика. «Родька, а тебя надо в люди выводить», — однажды сказал ему инженер. «Ах, сделайте милость, ваше высокородие». Инженер дал ему небольшой подрядик, потом дал подряд побольше. Через три года Родька своего благодетеля выпустил в трубу, а к революции имел миллионный капитал, три огромных дома в Питере, по две дачи в Крыму и на Кавказе.
— Ничего не жалею, — говорит он, — одного жаль — молодости. Люблю пожить.
ЮБИЛЯР
Замечательный старик у нас есть. Всем старикам старик. Ему не мало не много: сто один год.
— Сто лет прожил на воле, — кряхтит он, — на сто первом сумел за решетку сесть.
— Да, столетний юбилей не плохо отпраздновал, дедушка Макар, — смеемся мы.
— Не плохо, не плохо, жулички-мошеннички, дай бог всякому, — взмотнет он красным носом-луковкой, и седая бородища по груди ползет. — Тюрьма что могила: всякому место есть.
— А ты за что, дедушка?
— За простоту, за дурость. Зерно в землю заховал. Донесли, нашли, год отсидки дали. Так оно и есть, правильно. И в святцах сказано: кто ворует, тот горюет. Сам у себя своровал. Вот какие права-то пошли нынче.
— Не у себя — у государства, дедушка Макар.
Он сам с Дона, а пригнали его сюда на торфяные разработки, потом вернули в домзак. Крепкий, старательный. Исполняет всякую работу: пилит, колет дрова, разносит их по камерам, убирает двор. Ему в помощь назначили стариков по шестьдесят — шестьдесят пять лет; он их прогнал:
— Ты мне, надзирательный начальник, старичья не давай. Хоша они и внуки мне, а от них толку нет, вонь одна. Ты мне парней давай, мазуриков.
Ему дали молодых. Он покрикивает на них:
— А ну, воровские люди, сударики, нажмем!.. Этого деда все любят — колдунище какой-то, на него и смерти нет. Он жаловался мне:
— Вот беда: срок отсидки приходит. Куда я? Семьи у меня не имеется. А здесь хорошо мне, кругом народ головастый, жулички-мазурички. Весело! И харч подходящий, и тепло, и спать мягко. Хочу проситься у прокурора, чтоб до смерти в остроге держал меня. Что ж, я заработаю жратву-то с питьем. Я еще женюсь на какой-нибудь стриженой воровочке.
ФОМКА ШАЛЫЙ
Жил у нас два месяца такой хлюст, оборвыш Фомка Шалый, рыночник. Ему лет четырнадцать. Сорвиголова — страсть! И озорник, каких мало, но в общем, парнишка невредный. Недавно за полтинник съел рюмку. Глотает пуговицы по двугривенному со штуки. Когда я ему заметил, что это очень опасно: может попасть в отросток слепой кишки, и тогда — брюхо резать, он расхохотался. «Я, — говорит, — на своем веку десять дюжин проглотил и ни разу не ослеп в кишках».
Сидит он за скандал в пивной. Стал акробатический номер показывать на трех стульях, поставленных один на другой, да упал и прямо Шлепнулся каким-то приличным посетителям в сковородку с яичницей-глазуньей, Буфетчик схватил его За шиворот; он буфетчику укусил до крови руку, вырвал часть бороды и разбил зеркало.
Третьего дня его освободили, — пять месяцев сидел, Мы провожали парнишку с сожалением: шутейный забавник был, А сегодня… Можешь себе представить? Отворяется Дверь, и…
— Фомка, ты?!
— Я.
— Чего забыл?
— Влип, братцы, Вторично засыпался. Мы засмеялись.
— Что ж ты, только сутки и был на воле?
— Нет, полтора часа. Я прямо отсюда похрял в пивнушку ту самую. Сердце горело буфетчику накласть, сукину сыну. Отворил дверь — он самый. Бутылкой пустил ему в рожу, да промахнулся, вот дурак.
— Ах ты, Шалый, Шалый…
— Ничего, братцы. Зато я в винегрет все-таки харкнул… Целая миска винегрета на стойке была, Я ему всерьез:
— Ну, брат, знаешь… Ты, брат, действительно хулиган.
Теперь о налетчиках, кратко Я сидел среди них три дня. Народ ничего, серьезный. Во-первых, какой бы костюм на нем ни был, налетчик всегда выглядит франтом. Все мощные, жилистые, глаза горят. В глазах большая сила, иногда наглость: губы поджаты, говорить много не любят, жесты повелительны. Это львы среди волков. Душистое мыло, зубные щетки, помада. Всегда чисто выбриты. Курят хорошие папиросы. Любят читать уголовные романы. К начальству относятся с нескрываемым презрением. Быстро воспламеняются. Ежели начнут скандалить, перебьют все стекла, перековеркают всю мебель.
Одного я спросил:
— Почему вы такой задумчивый?
— А тебе, фрей, какое дело? — бросил он через плечо сквозь зубы. Потом повернул ко мне свою голову типа римского патриция и сказал: — Обдумываю способ бегства.
— Удавалось?
— Дважды.
— А смерти не боитесь?
— Мы, налетчики, кокетничаем со смертью, как ты, фрей, с барышней. Всегда с ней под ручку ходим. — Сказав так, он подал мне портсигар с папиросами. — Прощу.
Биографии налетчиков удивительные. Но об этом как-нибудь в другом письме.
Среди них сидит известный преступник Иван Сорокин. Он мало похож на налетчика. Кряжистый, сутулый, чернобородый. В высоких сапогах. По профессии — скорняк. Он неоднократно бегал из тюрем Полагают, что и на этот раз сбежит. Человек необычайной словесной выдумки. Начитанный. Девятый год собирается писать роман, говорит: