Однако частенько по ночам в хате огонек мерцал. Ну что ж, работать никому запретить нельзя; в хате не фабрика какая, а одиночка-кустарь неусыпный труд несет. Это хорошо, ударно, политично. Так и комсомольская ячейка рассудила. Хорошо.
Недели две тому назад, темной ночью, на дворе коммуны стукнул выстрел. Стрелял очередной дежурный сторож Петр Киселев, парень-коммунар. На другой день он докладывал товарищам, что через забор перепрыгнули два деревенских парня, в руках узлы — и скрылись по направлению к станице. Один, в серых полосатеньких штанах, как будто бы знакомый, как будто бы живет он возле церкви в покривившейся избе. А может, и не он, как знать? Хорошо бы завести собаку.
И в тот же день утром обнаружилось: взломана материальная кладовая, украдено пуда три белил, ящик гвоздей, три гросса шурупов. Кражи случались и раньше, но мелкие. Не кражи, баловство: то пара ножей, то пара ложек в кухне пропадет, то у кого-нибудь перочинный ножик, ремень, пудреница с зеркальцем. На это пока что и внимания не обращалось: плохо не клади. А вот теперь — из ряда вон, надо созывать общее собрание.
На собрании было много шума. Постановили: заявить милиции и волисполкому, завести двух цепных собак, дежурному Петру Киселеву на первый раз сделать строгий выговор.
А вскоре было замечено, что четверо коммунаров не ночевали дома. Они явились на работы утром, работали лениво, часто выходили во двор, должно быть, для опохмелки. Стали замечаться пропажи из цехов: исчезали рубанки, рашпили, стамески. Отлучки по ночам становились чаще. Товарищи покрывали гуляк, не доносили. Участились и кражи. Администрация, да и молодежь встревожились. Ребята чувствовали себя ворами, соучастниками преступлений и не знали, что делать. Наступило общее уныние, Ребята, в сущности, знали зачинщиков, неисправимых жуликов и коноводов, но не трогали их, боялись кровавой мести. А жулики и коноводы — их человек двадцать — держались отдельно, в станицу ходили кучкой, с гамом, с песнями, ни в каких культурных ячейках не участвовали, посмеивались над скромными, трудолюбивыми парнями. И вновь покража, покрупней, поозорней. Крестьяне тоже стали жаловаться, что в их станице пошаливают воры. А кто такие? Наверно, бродяги из коммуны. Кому другому быть!
Самочувствие Амельки тоже было не из важных: «Нас призвали сюда, чтоб научить ремеслу, чтоб не карать, а отнестись к нам по-хорошему. А мы что? Воры. И начальство вправе думать, что и я, Амелька, такой же вор, как и остальные. Тьфу, черт!» Так думал Амелька, скорбя душой. Но он предпринимал какие-то меры, однако никому не говорил о них. Однажды, глухой ночью, он ушел. Товарищу по койке, уходя, шепнул:
— Молчи. Приду через два часа. Нужно.
— К марухе, что ли?
— К ней.
Когда пропало тридцать пар сшитых в мастерской ботинок, медные части со сверлильного станка и пять мясорубок из кухни, начальству стало очевидно, что оснащенный корабль коммуны, временно потеряв правеж, попал в полосу жестокого шквала. Вот тут-то кормчему и пришлось огласить третий и последний основной принцип общественной жизни — принцип круговой поруки: «Все отвечают за каждого».
Товарищ Краев немедленно же пригласил к себе на совещание весь актив вместе с председателем рабочего совета Сидором Тючковым. Совещание было закрытое, в кабинете заведующего. Оно носило характер дружеской беседы за чашкой чая.
— Товарищи, — начал взволнованный Краев, и сухощекое лицо его с черной бородкой нервно задергалось. — В нашей молодой семье большое несчастье. Давайте, товарищи, думать и действовать. — Он говорил не долго, но просто, горячо и убедительно. А закончил так: — Партия дала вам полную возможность стать людьми, — партия дала вам все. И ваша обязанность, ребята, во всем оправдать доверие партии.
После этого совещания актив поспешил созвать экстренное общее собрание: оно было многолюдно. Настроение собравшихся нервное, подавленное. Даже девушки не перешептывались, не перемигивались с мужчинами, не посылали им записок. Все сидели тихо, ожидали ударов скопившейся в воздухе грозы. Все предполагали, что гроза разразится из уст, из глаз товарища Краева, начальства. Но он молчал: лицо его, как камень, загадочно и неподвижно.
Первым заговорил председатель рабочего совета Сидор Тючков. Он — сын бывшего крупного, расстрелянного за контрреволюцию, чиновника, хорошо грамотный и дельный. После смерти отца он мальчишкой попал на дно, бродяжил из города в город, имел девять судимостей и двенадцать приводов. Он высокий, жилистый блондин, глаза — серые, стальные с волевым блеском. Он быстро поднялся, заложил руки в карманы брюк и, покашливая, начал:
— Товарищи! Вчера, на вечернем заседании актива, совместно со старостами от цехов и руководителями трудкоммуны, мы вынесли такое постановление: все предметы нашего обихода, все оборудование цехов даны нам в кредит, во временное пользование. Инвентарь пополняться не будет. А за доверенное нам имущество мы должны как честные люди заплатить сами. Пропажа вещей, а также и выработанной нами продукции будет оплачиваться из нашего заработка… Мы, ваши представители, находим, что эта мера справедлива, что она заставит одуматься несознательных товарищей, позорящих все наше общественное дело. Итак, за каждую малейшую пропажу мы — все до одного — ответчики. Потому что здесь все — наше, потому что полные хозяева здесь — это мы, то есть наш коллектив. Я кончил.
Вот он не из тучи гром-гроза. Блеснула и ударила. Никого не убила, но обожгла всех. С минуту стояла подавленная тишина. Потом вдруг разразился дождь одобрительных криков, горячих, искренних клятв и злобных протестов.
— Долой! — прячась за других или в открытую кричала бывшая шпана.
— Это подлость, чтобы драть с нас!
— Где свобода? Где справедливость? Заманили, дьяволы, наобещали!..
— Легаши вы все! Не хотим платить! Ищите воров, С них требуйте.
— А мы не воры!
Так в общем потоке клятв и одобрений надрывалась многочисленная шайка недовольных бузотеров. Впрочем, головка ухорезов не так уж велика, но иные, даже честные, однако малодушные ребята, страха ради, поддерживали Паньку Раздави и ему подобных. Вожак Панька своей фигурой напоминал облезлого орангутанга. Плешивый, неопрятный, потный, с отвратительным каким-то запахом, он с шатией пришел сюда из дома заключения не дело делать, а удить в мутной воде рыбку. Но рыбка здесь клевала плохо.
— Эй, наши! Требуй! Не хотим платить, не хотим! — сидя в темном углу и ныряя то за печку, то за спины своих, командовал вожак Панька хриплым, устрашающим голосом.
— Врешь! Правильно постановили! — перебивали его благоразумные. — Круговая порука!.. Должны платить!
— Все, все! Без исключения…
— Только так и можно воровство изжить…
— Клянемся уплатить! Клянемся, что воровство угробим!.. Не будет воровства… Позор!
— Становь на балтировку!
Так тремя четвертями собрания было решено: погашать стоимость украденного постепенными вычетами из жалованья; передать все ключи от цехов и материального склада коллективу молодежи; учредить посменные ночные дежурства в мастерских.
Амелька внимательно наблюдал шумную гурьбу выходивших недовольных.
После собрания товарищ Краев опять пригласил к себе председателя совета Сидора Тючкова со старостами цехов. О чем говорил с ними в закрытом кабинете — неизвестно.
Когда они ушли, был позван Амелька. Он одернул синюю рубаху, махнул гребенкой по волосам и не без волнения вошел:
— Садись, Схимников! — И товарищ Краев указал на плетеное кресло.
Горели на широком, черного дерева, письменном столе две свечи: электричество не работало — ремонтировали мотор. Все плавало в колыхающемся зеленоватом мерцании, и большой портрет Ленина на стене то, мутнея, исчезал, то появлялся.
Товарищ Краев запер дверь на ключ.
— Ну-с, так вот, — глухим голосом начал он, закуривая трубку. — Сколько же раз ты в этой хате был?