— Стой, гад! — крикнул Володя, отрывая от земли голову. Выстрел, за спиной другой, резкий, быстрый топот — он жив, цел — у-ух!
— Ты чо орешь! Пулю в лоб захотел, — Еремей Степаныч выматерился.
— Он же целил в меня…
— Кого целил! Страх твой в тебя целил! Они и не видали нас. Да ты сунулся. А ты, Степка! Зараза. Когда сигнал дал?! В двух шагах?!
— Дремно что-то стало…
Еремей Степаныч рванул Степкино ухо, с маху влепил подзатыльник, оттолкнул:
— Ох, выпорю! Ну, давай бог ноги. Тут их налезет скоро. Вверх, на хребет, побежим. Там не достанут. Живо!
Бежали до надсадного, бессильного хрипа в горле. На вершине отлеживались, часто сплевывая вязкую, пенную слюну. Когда дыхание перестало застревать, колоть в груди, Еремей Степаныч сказал:
— Губы, Вовка, не дуй. Зло меня взяло. Теперь в Юрьеве такой тарарам начнется, каждую кочку проверят. Одна надежда — ты пройдешь. А напугался ты — с кем не бывает. Напугаешься — осмелеешь — так говорят.
Володя, распаренный, мрачный, молчал. «Опять струсил, струсил! Ну до каких пор! Ужас какой-то!»
Они снова шли и шли, Нюра рядом с ним. Она брала его за руку, звала: «Вова, Вова», — но он упорно молчал и прятал глаза.
Ближе к вечеру у большого валуна Еремей Степаныч остановился.
— Ну, давайте одежей меняйтесь.
Степка, счастливо хихикая, натянул Володину штормовку, джинсы, без нужды чиркнул «молниями» карманов и очень расстроился, что кеды малы. «Така обувка знатна и не лезет!» — приговаривал он. Еремей Степаныч засмеялся, увидев Володю в суконной робе: «Ну, паря, совсем наш, — и серьезно добавил: — Волос вот у тебя больно короткий, у деревенских знаешь какие лохмы. Ну, ничо. Под шапкой не видать будет. Да не снимай смотри».
— Теперь так. Мы со Степкой в отряд пойдем — из-за седнешнего шума надо торопиться. Тебя Нюрка доведет. Слово нужное она знает, после передаст тебе. Давайте, с богом… Не боишься, Вовка?
— Нет, нет, я готов, не думайте, не подведу, — забормотал Володя и покраснел.
Нюра молчала, пока не скрылись стоявшие у валуна Еремей Степаныч, с винтовкой на одном плече, с Володиным ружьем на другом, и босой Степка, с кедами в руках.
— Все переживаешь, Вова? Посулись хоть счас-то об этом не болеть.
— Да о чем ты? В порядке я, очень надо! — раздосадовал Володю ее жалостливо-просящий тон.
— А я, поди, не вижу! Не испугался ты — батя зря на тя. Просто не вытерпел.
— Нет, я струсил! — «Скажу все, Нюра поймет, легче станет». — Знаешь как на душе погано?
— Вовсе не струсил, Вова! Не наговаривай лишку-то на себя. Где же струсил? Ты вон как крикнул: «Стой, гад!» — смело, смело, чо уж ты…
— Нюра, не надо, не смейся. Струсил я, показалось, что выстрелит он сейчас…
— А он и стрельнул! Вот уж — показалось. После батя стрельнул.
— Так из-за крика моего! Нюра, я не понимаю, зачем ты меня утешаешь?
— Господи! Нанялась я, что ли? Толкую, толкую, а те душу поцарапать охота. Трус, трус, — все бы так боялись! Я когда разойдусь, разозлюсь, тоже удержу нет: такого намелю, накричу. В беспамятстве разве можно трусом быть?
— Правда? — отпустил щемящий сердце стыд, свободно, нетерпеливо заплескалось в груди желание поскорее забыть этот проклятый разъезд — Володя уже верил Нюриным словам, уже переполнялся благодарностью к ней. — Нет, правда, я как сумасшедший был. Заорал, действительно, гад, нашел время появиться!
— Ну да, ну да, Вова. Я тя и просила напраслину-то не возводить. — Нюра грустно улыбнулась, устало, с нажимом провела ладонью по лбу, сняла платок — волосы легли, закрывая уши, шелковистым, смугло-русым оплечьем.
Володя не заметил ее улыбки, а вернее, не захотел заметить, опять удивился вчерашним удивлением, но с долею внезапной горечи: «Как Настя, лоб разглаживает. Надо же! Только Настя не утешала бы… Смеялась бы, поссорились бы обязательно — почему мы так крикливо, неумно жили?»
— Нюра, милая, спасибо! Опять человеком себя чувствую! — Он обнял ее, ткнулся губами в нос: «Ой, он у тебя холоднющий! Как у кутенка». Нюра ответно легонько шевельнула губами, не поцеловала — дохнула в щеку и тотчас же высвободилась:
— О! О! Балуй тут! Вова, Вова… Никаких сил из-за тебя не осталось.
Он опять не заметил, что Нюра высвободилась из его рук, не удержал ее, не помолчал у ее губ — как горько потом он будет вспоминать эти минуты, как будет казниться этой себялюбивой радостью.