Выбрать главу

Он возвращается почти ползком: пойдет, пойдет и как-то боком завалится, подвигаясь на бедре, снова привстанет и снова несколько коротких скорых шажков. Черный, ободранный, в земле, в крови, в поту, он шепчет и шепчет: «Вот видите… вот видите… вот видите…»

Володя

Десятилинейная лампа на столе; самодельный абажур — просверленная алюминиевая тарелка; в ярком кругу деревянная коробка с махоркой, трубка, фуражка без кокарды, лежавшая на толстой тетради в черном переплете. За столом в синеватой тени сидел офицер, взгляд которого Володя запомнил сегодня утром, лежа на жестких, упругих листьях толокнянки. Офицер сидел, навалившись грудью на стол, подперев голову правой рукой. Щека под рукой смялась, наплыла на один глаз. «Сейчас кричать начнет, стращать, бить, — стиснув зубы, больно сцепив за спиной пальцы, Володя ждал. — Господи, какое знакомое лицо!»

— Вон табуретка, бери, садись, — голос у офицера ленив, приятно дружелюбен. Он оторвал руку от щеки, махнул на табуретку у стены, откинулся на спинку, скрипнув стулом. Володя сел. Офицер поглаживал затекшую, смятую щеку — она не желала расправляться, лиловела этаким дряблым бугорком, как бы спросонья. «Господи! Да это же вылитый Кеха! — Володя вспомнил, что именно так сидит Кеха на уроках — грудь на парту, кулак под щеку, именно так, в один глаз и в одно ухо слушает учителя, именно такие у него полные, в крупных темных веснушках губы, такой же пористый утиный нос, и эти черные кудри, и аккуратный, округлый подбородочек. — Вылитый, вылитый! Ах господи, бывает же такое! Он же меня мучить будет — с таким лицом! Как страшно! О-о…»

— Что, страшный я? — Офицер поднял от трубки темно-медовые, Кехины глаза. — Пятна вон по щекам пошли, боишься, что ли?

— Чего мне бояться, никакие не пятна…

— И голос дрожит. А-я-я-й! Лазутчик, понимаете ли, и так бессовестно трусит. Нехорошо.

— Какой я лазутчик, я просто так, — Володя спрятал в колени потные, холодные ладони: «Скорее бы уж бил. Пропадать, так сразу. Ну, начинал бы, начинал только бы без этого ужасного тона, без этой медлительности».

Офицер, раскурив трубку, поморщился:

— Дрянь табак. Хуже, наверное, и не бывает. Тошнит прямо. И спать хочется. Ну, кто ты такой? Не вертись только, будь добр.

— Я-то? Я — вихоревский. Случайно здесь.

— Ах, вон как! И что тебе дома не сиделось? Имя, фамилия — ради бога, не ври, проверить проще простого.

— Зарукин. Владимир.

— Очень приятно, товарищ Зарукин. Можно, я тебя товарищем называть буду? Давай попросту, чего нам на ночь глядя господ из себя выламывать?

— Мне-то что. Хоть как зовите.

— Разрешаешь, стало быть? Спасибо. А может, противно? Парень ты гордый, зашел — ни «здравствуйте», ни «добрый вечер».

«Сейчас, сейчас начнет, — Володя почувствовал, как неудобна, тверда табуретка, как заныла, онемела поясница. — А руки, как у Кехи. Пальцы такие же плоские, а возле ногтей пошире, потолще».

— Так зачем, товарищ Зарукин, в Юрьево пожаловал?

— Блесну Савелий Федотыч обещал, редкостную. Вот я и пришел.

— Заядлые рыбаки, значит, встретились. И ночь не помеха. Люблю увлекающихся людей. Засиделись, конечно, заболтались?

«Что же сказать? Этот Митин меня выследил, тут время бессмысленно путать…»

— Я поздно пришел. Не успели заболтаться-то.

— Сочувствую, сочувствую, — офицер опять привалился на стол, опять ленивым глазом рассматривал Володю. Вдруг резко высунулся над столом, приподнялся на кулаках: — Покажи!

— Что?!

— Блесну, — офицер тихо рассмеялся, плюхнулся на стул.

— Я так и не взял. Забыл.

— Может, вместе сходим? Чего добру пропадать? Десять верст за такой редкостной штучкой протопать и ни с чем остаться.

— Мне-то что. Сходим.

— Нет, товарищ Зарукин. Не сходим. И уже хватит дурака валять. Я устал. Скажи ясно: зачем ты пришел? Что говорил учителю?

— Ну я же сказал: за блесной.

— Из Вихоревки?

— Да.

— Для Вихоревки ты чересчур гладко говоришь. «Редкостная», не «чокаешь», не «какашь». С чего бы это?