Софья Дмитриевна до плеча не доставала сыновьям, была почти девчоночьей стати, с молодым, ясным голосом, часто смеялась — даже сквозь стены дома пробивались заливистые колокольцы, и, казалось, за своей богатырской заставой она жила беззаботно и весело. Но в некий летний вечер она приходила к матери — покалякать, по выражению Софьи Дмитриевны, — на крыльце посидеть, как когда-то сиживали, до войны, и упереться вдруг замеревшим взглядом в небо над пожарной каланчой, где уже начиналась ночь — сгустилась до темно-синего, с перламутром по краям, недавно прозрачно-розовая плоть вечера.
Они пели, наверное, и шульженковские, и юрьевские, и «Рябину», но осталась у меня от того времени одна строка: «Вот и скрылся родной силуэт», а другие строки этой песни не помню. А строку с «силуэтом» не то чтобы слышу до сих пор, но вижу, как мать и Софья Дмитриевна с негромкою растерянностью вздыхали, прежде чем произнести ее, и тоже негромко, с певучим покорством повторяли ее и смолкали — силуэт растворился в этом полном покоя и ясности вечере. Поднималась с маленького — в три доски — крыльца такая просторная вдовья тоска, что только-только хватало ей места в небе над пожарной каланчой, над крепкой стеной бывшего женского монастыря, где теперь была станция юннатов, над богатырскими плечами сыновей. Долго еще я считал слово «силуэт» самым грустным словом.
Второй узелок пора завязывать: помнит ли Софья Дмитриевна двух старушек, бывших монашек, домовничавших со мной? Как их звали? Что за знаменитый клей варили, что весь город и окрестные деревни приносили к ним склеивать посуду, тарелки, вазы, старинные сахарницы и печенницы?
В третье или четвертое послевоенное лето мы плыли с матерью из Перми в Горький на пароходе. Отдыхали, хотя мне отдыхать было рановато. Пароход был населен одними вдовами и ребятишками, как будто выполнял специальный рейс… Много было мальчишек, лихих, быстроглазых, быстроруких. Мы умели плавать, нырять, прыгать с высоких заборов и обрывов, когда тебя вот-вот схватит караульная, злая до исступления собака. Мы могли срезать супонь с лошади, пока хозяин обмывал обновы в Доме колхозника — нам, видите ли, нравилось прикручивать сыромятными ремнями коньки к пестрым татарским валенкам. Мы могли… — впрочем, базарный люд на пристанях сразу понимал, что мы можем многое, нас гнали от рядов и прилавков, но мы с цыганской невозмутимостью приценялись-торговались, горстями ухватывая на пробу семечки и орехи.
И плыла с нами девушка Лара, белолицая, чернобровая, со склонностью к дородности — проглядывала уже большая, цветущая и пышная женщина в тогдашних бутонных упругих округлостях. Вдовы, не старые, в общем, женщины, с изможденными за войну чувствами, с усталыми лицами, переговаривались: «Скажите, как быстро раны затягиваются. Три года не воюем, а уже какие невесты появились. Восстанавливаемся, слава богу». Мы же, мальчишки, конечно, все (от шестилетнего золотушного Костика до усатого, угрюмого, сутулого подростка Вити) влюбились в Лару и в изъявлениях любви настойчивы и не очень изобретательны. Костик просто не отходил от нее, позволял Ларе вытирать нос, без обычного рева глотал из Лариных рук рыбий жир; Витя пробирался на капитанский мостик и летел оттуда неуклюжей, несуразной «ласточкой», шмякаясь о камскую волну животом — потом его ругал капитан, мать влепляла затрещину, а Лара говорила, равнодушно улыбаясь: «Ты очень смелый, Витя. Молодец». Одним словом, мы лезли туда, куда нас не просили, хохотали тогда, когда все хмурились, тупо и натужно боролись друг с другом, орали, визжали — Лара улыбалась с вежливым безразличием, но мы принимали его за поощрительное внимание.
Она прогуливалась по палубе, подолгу стояла на носу, с долею картинности опершись на перила: подбородок поддерживала жеманно сложенной щепотью, а безымянный с мизинцем были при этом чуть на отлете; каштановые волосы разделял ровный пробор, косы сплетались на затылке в отливающую орехом корзину — милая была головка, и профиль — чистый — украшение, радость и смысл этого ветреного, скучного простора. Лара, говоря с нами, улыбаясь нам, никогда на нас не смотрела. Ее карие, со смородинно-вишневым туманцем глаза все кого-то искали на камских берегах, среди сосновых боров — сквозняки из них добирались до палубы, принося знойный дух разомлевшей земляники. Лара так пристально вглядывалась в пристанские толпы, что усталой, томительной влагой подергивались глаза.