Григорий Зотов снял шляпу — обнажилась странная лысина, этакое мшисто-серое болотце с редкими черными пучками кочек. Снятой и опущенной к поясу шляпой он вдруг начал резко и энергично помахивать, будто забивал ею невидимые колышки в невидимую городьбу:
— Стой, Кодя, стой.
Но Крытов в волнении не расслышал и вот уже горячо приблизился; Григорий Зотов вскинул шляпу, испуганно вытянул руку с нею, останавливая беспамятно помолодевшего Никодима Власыча:
— Кодя, погоди! — Крытов растерянно вздернулся, нелепо уронив руки. — Я ведь американский гражданин. Может, во вред обнимки-то тебе пойдут?!
Сбился Никодим Власыч с высокого и самозабвенного мига на какое-то глупое, неуместное недоумение, сердечная распростертость вытеснилась заурядным раздражением.
— Что ты лезешь со своим гражданином! А? Будто с разбега на столб налетел. Тьфу! — Крытов действительно с гневной истовостью плюнул. — Что же ты сбил все, не дал душой на молодые дни нахлынуть? Ну чего ты сунулся?! «Гражданин»!
Григорий Зотов, уже в шляпе, с давешней полнозубой, холодно сверкающей улыбкой, объяснил Крытову:
— Я на день приехал.
— Гриха! Мать честная! Неужели в те дни даже заглянуть не тянет?
— Привык, Кодя, хлопот не доставлять ближним своим.
— То ли дурь, то ли блажь тебя распирает. Прямо как сероводород. Ты зачем приехал, Гриха? Как ты жил — другое дело и темный вопрос, но молодость-то у нас с тобой общая была. Что ты искать приехал? Древлевские улицы?
— Подчеркиваю твердо: не собирался я сюда. Древлевские улицы не снились и не звали. Да вот миссища затащила. Хочу да хочу видеть, где ты появился.
— Какая миссища.
— Жена. Миссис. Вон стоит.
Оказывается, на берегу Григорий Зотов появился с женой и Марьей Ивановной («Ну да, — сообразил Крытов, — сначала по адресу отыскали, а Марья Ивановна их привела»). Жена Григория была маленькая, толстая, нос картошкой на морщинистом добром лице. Как и Григорий, в белых брюках, в дырчатой блузке; брюки с матрешистой, цирковой нелепостью обозначали нескладность женщины; Крытова растрогала эта нелепость: «Вон опары сколько. Ходить тяжело, жить тяжело, а — веселая! и живая!» Жена Григория Зотова не уставая помахивала приветственно маленькой ладонью Крытову и попутно улыбалась Марье Ивановне, любопытствующим и ротозейничающим древлевцам. Главную улыбку, тревожно-нерешительную, направляла Никодиму Власычу, тревожась, должно быть, за зотовское бесчувствие к родному берегу и призывая Крытова потерпеть это бесчувствие, попусту сердца не тратить; показалось ему — именно об этом ее улыбка и растопыренная маленькая ладонь.
— Жену как звать? — Крытов помахал ей платочком, выставлявшимся из кулака, как лепесток огромного белого цветка; по представлению Крытова, это был жест опытного парламентера, дающий понять женщине, что он, Крытов, удержит неприязнь к Зотову, не прорежется она в крике или гневе, ибо он, Крытов, понимает, как нерадостно жить с человеком, не желающим видеть родину, не сохранившим радушия для Древлева.
— Кэт, а по-вашему Катерина, — с готовностью объяснил Григорий Зотов. Крытов покосился: дурака валяет или всерьез объясняет? Скорее, всерьез — дряблые румяные щечки Зотова не дрогнули от замеревшей, затаившейся до поры шутки, розыгрыша, спрятанных на манер леденцов за щеку. Розовели ровно, сыто, безмятежно.
— Нет, по-древлевски не так. Приятнее сказать: Катенька, Сусанночка, Причардочка.
— Все злишься, Кодя. А я отвык. И сам не злюсь, и не люблю, когда вокруг злятся.
— Что же, тишь да гладь вокруг тебя? И за душу ничто не цепляет?
— Когда кричат, когда указывают, когда принуждают — этого моя душа не выносит.
— Замороженный ты стал, Гриша. И белесый какой-то. Размытый.
— Я спокойный, Кодя, стал. Все в моей жизни устроено разумно и правильно.
— Бормочешь, бормочешь — какая тоска. Мог бы соврать, Гриха, что меня повидать приехал. А то — равновесие, спокой. — Крытов вдруг сник, сгорбился, потемнело, остыло его веселое, горячее лицо.