Выбрать главу

— Засыпать. Быстро-быстро! — донеслось от рва. Но это уже из какого-то иного мира, не имеющего к нему, лейтенанту Громову по кличке Беркут, абсолютно никакого отношения.

Снова открылся задний борт. Взобрались в кузов и уселись на полу уставшие могильщики. Тяжелое дыхание, отрывки матерных фраз, надрывный кашель, который там, у ямы, как и в лагере во время проверок и осмотров, пленные конечно же стараются сдерживать. Любая болезнь или просто ослабленность — уже основание для того, чтобы попасть под «санитарную чистку».

«А вот тебе бояться теперь нечего, — мрачно пошутил сам над собой Беркут. — Можешь убедить себя, что тебя уже нет. Ты уже "там”! Чего может бояться мертвый? Еще одной смерти? "Расстреляв” тебя, они подарили тебе бессмертие! — А чуть переждав невероятную тряску, пока машина выезжала на шоссе, попробовал продолжить эту мысль: — Весь вопрос в том, как им распорядиться, этим страшным бессмертием».

— Что ты там бормочешь, загробник?

«Разве я заговорил вслух? — усомнился Беркут. — Не может быть».

— Да молится он. Теперь ему только и осталось, что молиться.

— Не молюсь я, — не удержался лейтенант. — Распеваю загробные песни. Я уже мертвый, неужели непонятно?

— Ты-то еще не мертвый, а вот тот... — скорбно проворчал могильщик, сидевший с ним плечо в плечо.

— Всю оставшуюся жизнь проживу, осознавая, что я давным-давно похоронен, — не придал значения его словам Беркут. — Способен ли мертвец цепляться за жизнь? Дрожать?

— Ты что, парень, свихнулся? — сочувственно поинтересовался тот, первый могильщик, который и начал разговор.

— Мертвец не способен свихнуться. Просто я уже расстрелян. Постой, это, кажется, ты вытаскивал меня из могилы?

— Не я, — резко отрубил могильщик.

— Век тебя не забуду, — не расслышал его возражения Беркут. — Если бы не ты...

— Можешь помнить, да только я не тот. Не тот, доходит до тебя?!

— Кто же из вас «тот»? Отозвался бы уж.

— Да он точно чокнулся, — вмешался кто-то из молчавших до сих пор похоронщиков.

— И все же пусть знает. Эй, ты! Того, кто спасал тебя, здесь уже нет. Расстрелян он.

— Как «расстрелян»?

— Обыкновенно. Из пистолета, в затылок. Вместо тебя.

— Нет, я серьезно спрашиваю...

— Что ты здесь дурочку валяешь?! — вдруг взорвался кто-то, сидящий у заднего борта. — Будто не видел, что твой обер пристрелил его?! Вежливо поблагодарив при этом за находчивость! И даже потом не добил. Так, в судорогах, мы его и присыпали! Вместо тебя! Для счету.

— Но... как же так? — растерянно пробормотал Беркут.

— А вот так! Нужно было расстрелять двадцать четыре человека — он и расстрелял. Было шестеро могильщиков?! Шестеро и вернулось! Ты — за шестого. И сережки в соломе. Немецкая аккуратность.

— Выходит, что тот выстрел?.. Я ведь действительно ничего не видел... Но, мужики, я даже не мог предположить...

— Да ты тут ни при чем, — вступился за Беркута могильщик, который спрашивал о молитве. Каждый вымаливает себе жизнь как может. Только смотри, как бы за это спасение они тебя не заставили платить.

— И все-таки лежать там должен был он. А не Борисов! — снова взвился тот, у заднего борта. — Я тоже чуть было не прыгнул к нему! Веревки, видишь ли, развязывать! Фашист, видно, так и прикинул: кто поможет, тот и вытянет свой смертный жребий. Вот мы и тянули. Достался Борисову, святая его душа. Ну, ему достался, что тут скажешь? А мог бы кому-то из нас. И сережки в соломе.

— Бежать нужно, служивые, — вмешался кто-то третий. — Иначе они всех нас... Думаешь, им есть резон оставлять в живых могильную бригаду? Для фрицев, если так, по закону, мы — первые и самые лютые свидетели их сатанинства.

— Не пужайся, со свидетелями у них строго, — «успокоили» его. — Лишних не оставят.

Весь оставшийся путь до лагеря Беркут тихо, беззвучно проплакал. Впервые за всю войну. Это был плач-молитва, плач-прощение, выпрашиваемое у того, кто погиб вместо него, заняв его место в общей могиле; плач-исповедь перед теми, кто сидел сейчас рядом и кто окажется рядом с ним, живым, через час, через сутки, год... А еще это был плач ненависти. Так плачет человек, понявший, что жесточайшая месть, которую он вынашивает в своей груди, — не потребность жестокой натуры, а крайняя мера той безысходности, в которую загнали его суровые обстоятельства, загнала судьба, сама жизнь.

«Он прав, этот могильщик, каждый выбирает свой жребий. Жестокий жребий жизни, смерти, войны. Жребий войны...»

12