У алжирца были резкие, нервные жесты и острый язык. Он говорил о произволе властей как человек, ко всему привыкший, — не с озлоблением, а с горькой иронией. И когда я осмеливался о чем-нибудь спросить, он вместо ответа рассказывал какую-нибудь историю, полную мрачного юмора.
— Но ведь выборы все же существуют? — спросил я в какую-то минуту.
— Существуют, — кивком подтвердил Асур. — На последних я был назначен уполномоченным и добросовестно пошел на избирательный пункт с самого утра. Местные власти торжественно восседали рядом с урной. «Выборы закончены!»— сообщил мне председатель. «То есть как закончены? — возразил я. — Сейчас только семь утра». — «Ошибаетесь, сейчас семь вечера», — сказал он. И для подтверждения обратился к своему соседу, мэру города: «А ты что скажешь?» Тот вынул часы, внимательно посмотрел на циферблат и с важностью подтвердил: «Совершенно верно, ровно семь вечера».
Асур рассказал еще несколько аналогичных случаев, но о себе говорить не захотел — вернее, говорил крайне лаконично и сухо: да, действительно, он окончил университет, но только для того, чтобы более умело вести борьбу против европейцев; в компартию вступил очень поздно, тоже из-за ненависти к европейцам; учительствовал некоторое время, точнее — пока не уволили. Теперь? Ну, теперь он на такой работе, с которой уволить невозможно.
— Но и на этой он пробудет недолго, — заметил мой спутник, когда мы вышли на улицу. — Не уверен, что он вообще дотянет до лета.
Прогулка по городу продолжалась и на следующий день. Машина скользила по мокрому асфальту дороги. Сбоку темно-зеленой стеной высились колышимые ветром тропические сады. Сквозь отполированные дождем пальмовые листья мелькали широкие каменные террасы, красные и желтые парусиновые козырьки от солнца, сахарно-белые мавританские купола. То были виллы французских богачей. Лакей в полосатом жилете и с раскрытым зонтом сосредоточенно прогуливал двух коричневых низкорослых собак с провисающими до земли ушами. Дождь — не дождь, а господские собаки должны получить утреннюю порцию чистого воздуха.
Такси свернуло с главного шоссе, спустилось по крутому склону и вдруг затормозило. Мы с журналистом пересекли поросший травой пустырь, дошли до края глубокого рва, и нашим глазам предстало диковинное зрелище.
Далеко впереди, над синевой залива, торжественным амфитеатром поднимались многоэтажные белые здания европейского города. Ниже вились портовые улицы с доками и мрачными промышленными строениями. А под ногами у нас спускалось вниз похожее на огромный грязный желоб уродливое селение — тысячи хибар из ржавых бочек, ящиков, истлевшего тряпья и картона. Это был бидонвиль Махиеддин.
— Осторожней, не поскользнитесь, — предупредил мой спутник, когда мы двинулись по крутой улочке вниз.
Предупреждение было своевременным. «Улица» представляла собой скользкий глиняный лоток, по которому бежали дождевые потоки. Мы поравнялись с ржаво-коричневыми жилищами этого поселка — невообразимо жалкими лачугами, часто ниже человеческого роста.
То прямо по воде, то скользя по вязкой грязи, мы все же достигли нижнего края бидонвиля. Если сверху вид этого поселка был неприятен, то со дна кратера — просто страшен. Вокруг нас громоздились одна на другую сотни зловонных берлог Махиеддина. День под сеткой дождя был сумеречно-желтым, ветер звенел и стучал ржавыми листами железа, от нагретой солнцем грязи вздымались мутные белесые испарения, а по узким проходам между лачугами брели, оступаясь и скользя, оборванные люди с землисто-серыми неподвижными лицами.
Нас окружили бледные полуголые ребятишки. Они не кричали, не бегали, не скакали. Они лишь переступали с ноги на ногу и глядели на нас грустными, старческими глазами.
Я вынул фотоаппарат, но щелкнуть не успел: чья-то рука схватила меня за плечо. Несколько человек, неизвестно откуда взявшихся, обступили меня.
— Зачем снимаешь?
— Да ведь мы журналисты! — прозвучал у меня за спиной голос моего знакомого.
— Из какой газеты?
— «Альже репюбликен».
Это успокоило их. Некоторые даже по собственной инициативе встали перед аппаратом.
— От вас тоже никакого проку, — презрительно бросил тот, кто спросил, зачем я снимаю. — Сколько раз приходили сюда, а все как было, так и остается. Вот, нате, снимайте!
С этими словами он пнул ногой дверь соседней лачуги. В углу на куче соломы сидела худенькая девочка, укачивая орущего у нее на руках младенца. На земляном полу трое оборванных ребятишек возились с грязным, облезлым котенком. Возле двери, скрестив ноги, сидел костлявый старик с поредевшей желтой бородой. Его мутные, незрячие глаза были устремлены в пространство, бесцветные губы шевелились, словно шепча молитву. Посередине лачуги над ящиком, заменявшим стол, склонилась пожилая женщина — она разламывала огрызки черствого хлеба и тщательно укладывала их в глиняную миску. Это занятие поглощало ее так, будто она готовила какое-то замысловатое блюдо, а не простое варево из объедков, добытых на помойке.