Такими были для меня богатства ночи в годы ранней юности. Со временем эти богатства меркли и исчезали одно за другим, однако ночные часы по-прежнему отдавались бессоннице, теперь уже притихшей и монотонной, тонувшей в безмолвии, табачном дыме и одиночестве.
Я уже не оплакивал себя за то, что никому не нужен. Я оплакивал себя оттого, что стал нужен слишком большому числу людей. Чаще всего — для услуг личного характера. Но и для другого тоже — статей, бесед, встреч читателями. Телефон трезвонил весь день, и я весь День пытался закончить какой-нибудь доклад, одной рукой стуча на машинке, другой держа телефонную трубку и объясняя: «К сожалению, это начальственное лицо вовсе со мной не в дружбе, тебя неверно информировали… Нет, у меня нет никаких связей с ректором… Да, но если я буду постоянно устраивать такие встречи с читателями, то рискую скоро остаться без читателей, потому что не смогу ничего предложить им для чтения… Хорошо, хорошо, постараюсь что-нибудь для вас написать…»
Другое дело — ночь. Телефон, это несносное домашнее животное, молчит в углу, а пишущая машинка мерно стучит, и когда встанешь походить по комнате, обдумывая следующий эпизод, совершенно отчетливо слышишь реплики своих героев.
Но и это прошло. Особенно после того, как наступила магнитофонная эра. Теперь даже поздно ночью где-то рядом гремит магнитофон не одного, так другого соседского отпрыска. Стремление к творчеству генетически запрограммировано в человеке, каждый хочет что-то создать, и если ни на что иное не способен, он создает шум. Когда-то мы с этой целью яростно надрывали собственные глотки. Нынешняя молодежь, избалованная техникой, хитроумней и ленивее. Они просто-напросто включают магнитофон на максимальную громкость. Разве может немощный человеческий голос сравниться с современным магнитофоном!
Чтобы изолировать себя от бушующей по соседству поп-истерии, я плотно закрываю окна и задергиваю занавеси, стараясь не думать об угрожающем мне раке легких. Непроветренное помещение… стотысячная по счету сигарета… Впрочем, я курю, наверно, уже трехсоттысячную, так что одной-двумя пачками больше — какая разница? Лишь бы дело шло и пишущая машинка стучала без пауз.
Однако она стучит не всегда. Бывает, ночь напролет не издает ни звука и вообще даже и не думает воспользоваться молчанием телефона, чтобы что-то сказать самой.
Тем не менее я продолжаю жить, как ночная птица — усталая, поседевшая птица, которая шагает из угла в угол по своей комнате-клетке, а то остановится, устремив невидящий взгляд в пространство, и думает… Должно быть, дивится чему-то. Потешно стоит посреди комнаты в клубах табачного дыма и дивится тому, что прошло уже столько ночей, столько ночей и дней растаяли, не оставив следа, если не считать груды рукописей, набранных в типографии и отпечатанных, но забытых; груды рукописей и груды неприятных воспоминаний.
Не знаю, как другие управляются с этой туманной материей — воспоминаниями, но, когда они приходят ко мне, это всегда бывают самые неприятные из моих воспоминаний, будто их подбирал не я, а мой заклятый враг. «Стареешь, — говорю я себе, — если начинаешь перебирать в памяти былое». Эта мысль возвращает меня на короткий срок из прошлого в настоящее, потому что никому не хочется стареть, никому. Есть люди, которые исхитряются не стареть вовсе, проявляют поистине завидную жизнестойкость, вращаются среди молодых и кажутся даже общительней и жизнерадостней молодых, хотя чрезмерная эта жизнерадостность слегка и подозрительна, ибо навевает мысль о хорошо исполняемой роли, о невинной игре, которой мы хотим обмануть окружающих, самих себя, а может, и саму смерть.