— Напрасно роетесь, — недружелюбно обронил он. — Все наилучшего качества, не то, что теперешние. И если, по-вашему, дорого, так нечего и рыться.
— Я пересчитываю их, — ответил я. — Не могу же я заплатить, не пересчитав.
— А-а, если вы берете все… — уже мягче произнес он. — Считайте, считайте, ровно двадцать. Только что повесил.
Я уплатил требуемую сумму, и букинист — в приступе щедрости — протянул мне старую газету, чтобы я завернул мою находку.
Я двинулся дальше по набережной, все еще не в состоянии осознать случившееся. Эти литографии были из тех, которые пользовались на рынке наибольшим спросом и стоили гораздо дороже, чем я заплатил, а оттиски были так хороши, что любой торговец-знаток не стал бы выкладывать их на прилавок, а оставил в своей личной коллекции.
Получасом позже я вошел к «месье Мишелю с набережной Сен-Мишель». Застал в магазине его старшего сына.
— Хотите взглянуть на несколько прекрасных Домье? — небрежно произнес я, кладя на стол завернутые в газету литографии.
— На прекрасные работы всегда приятно взглянуть, — отозвался Мишель и развернул газету.
Он медленно перекладывал листы один за другим, потом проделал то же самое еще раз, задерживаясь подольше на некоторых, и его молчание было красноречивей всяких слов.
— Но они великолепны… Даже в нашей коллекции не много таких… Вы приобрели их недавно?
— Только что.
— И за сколько?
Я назвал цифру.
— Это невозможно! — воскликнул он.
Но, подумав, добавил:
— Впрочем, возможно. В нашем деле еще столько невежд, что все возможно… Да и вряд ли у вас нашлось бы достаточно денег, чтобы уплатить за них настоящую цену.
* * *Одним из самых пылких моих увлечений тех лет была японская гравюра на дереве. В цветных гравюрах Харунобу, Кийонага, Утамаро, Хокусая, Хирошиге было такое изящество линий, такое благородство и гармония, что, когда я рассматривал в витрине какой-нибудь из этих шедевров, я испытывал — особенно в первое время — чувство, похожее на боль.
Однако японских гравюр в Париже было крайне мало, и стоили они обычно очень дорого. У Мишеля они появлялись иногда, но все второсортные — поздние отпечатки, яркие, резкие тона. А в нескольких шагах от месье Мишеля находился специальный магазин японского искусства. В маленькой витрине стояла между двумя вазами чудесная гравюра Шуншо. Но, к сожалению, окна были всегда занавешены и дверь всегда на замке. Сколько раз я проходил мимо, уж и не знаю, но однажды решился, вошел в соседний подъезд и обратился к консьержу.
— Магазин принадлежит одному японцу, — объяснил тот с отзывчивостью, совершенно не характерной для парижского консьержа. — Но он никогда не открывает.
— А где он живет?
— Где ж ему жить? Здесь, конечно. На втором этаже.
Я поднялся на второй этаж, позвонил.
Никакого ответа.
Позвонил снова, уже настойчивей. До меня донесся какой-то шум, дверь осторожно приоткрылась, и я увидел крупную, светловолосую женщину не первой молодости, но еще приятную на вид и не имеющую ничего общего с японской расой.
Я как можно любезнее объяснил причину своего прихода. После некоторого колебания она произнесла:
— Видите ли, мне надо уйти… Но если вы на несколько минут…
— Да, да, на несколько минут…
Я оказался в очень светлой и очень просто обставленной комнате. Хозяйка предложила мне сесть, поставила передо мной неизбежный пюпитр, принесла откуда-то толстую папку. Потом извинилась, что у нее еще кое-какие дела перед уходом, тем самым косвенно напомнив мне о моем обещании, и исчезла за дверью.