— И у них у всех кистозный фибриоз?
Я кивнула.
— Хреново, правда? Но за последние десять лет многое изменилось. Ожидаемая продолжительность жизни человека с кистозным фиброзом увеличилась до сорока лет, почти на целое десятилетие. То, что делает наука — великое достижение.
— Ты действительно любишь свою работу?
— Абсолютно. Я работаю, чтобы подарить людям надежду. И проблема, которую мы сейчас изучаем… Если мы найдем решение, у нас появится столько возможностей, Эд.
Он не отводил глаз от меня. Странное ощущение проскользнуло во мне от его мягкого взгляда, неподвижности тела. Как будто некая энергия в атмосфере разогрела пространство между нами.
— Давай, допивай и пойдем прогуляемся, — произнес он.
— Куда?
— Следуй за мной.
Эд встал и протянул руку. Я неуверенно посмотрела на него, затем, осушив бокал, подала ему руку.
Мы пошли по мощеной дорожке, темно-синий оттенок неба виднелся только в просветах между кронами деревьев. За пределами отеля открывался словно другой мир: парки, лабиринты из древних колонн, таинственные каменные постройки, украшенные дикими розами и буйными кустами лантаны, неожиданные бухты со скамейками для влюбленных, выходящие на набережную.
Часть территории отеля мягко освещалась, но другая погружена в такую темноту, что ступеньки не были видны. Эд включил фонарик на телефоне, но даже при ограниченном освещении мы так часто спотыкались на каменной тропинке, что не переставали смеяться, прокладывая себе дорогу. Наконец, добрались до границы парка, обозначенной обрывистым рядом кустарников на краю скалы, где лунный свет разливался над озером.
— Можно я здесь останусь навсегда? — вздохнула я.
Развернувшись, я неожиданно подвернула ногу на неровной дороге и упала на лодыжку.
— Ты в порядке?
Эд опустился на колени рядом со мной. Я вздрогнула.
— Ненавижу проявлять слабость, но… нет. Очень больно.
Он осветил фонариком телефона мою ногу и аккуратно провел рукой по лодыжке.
— У тебя есть туристическая страховка?
— Думаешь, перелом?
— Пока не знаю. Но она не распухла, что хорошо. Можешь пошевелить ногой или дотронуться до нее?
Я подняла ногу и подвигала ею.
— Ой! Больно, когда я так делаю.
Эд положил телефон в задний карман.
— Перелома нет.
— Но ведь больно! — запищала я.
— Я верю тебе. Но ты бы не смогла поднять ногу при переломе.
Я ругнулась. Эд помог мне встать на ноги, и пока прихрамывая ковыляла к скамейке с видом на озеро, поддерживал меня за локоть. Присев, я потерла лодыжку и проворчала:
— В следующий раз пойду в другое место за сочувствием.
Мой взгляд остановился на его шее, на короткой щетине на подбородке, на его раскрытых губах, на его глазах, в которых отражался серебристый свет луны. Под бешеный стук сердца, я увидела его губы, приближающиеся ко мне, не понимая наяву ли это.
— Все в порядке?
Подняв голову, увидела консьержа, всматривающегося в темноте. Я выпрямилась. Эд встал, чтобы поговорить с ним.
— Да, хорошо. Grazie.
— Ах! Мне жаль! Мой коллега увидел по камерам наблюдения, что сеньора упала. Не нужна ли вам медицинская помощь?
— Я в порядке. Честно. Но спасибо, — ответила я.
— Без проблем. Еще раз извините, что потревожил вас, — искренне проговорил он перед тем, как уйти.
Глава 45
С тех пор, как из ее любящих объятий вырвали Кристофера, прошли месяцы, а гнев Пегги рос и усиливался. Временами казалось, что бурлящая в венах злость, словно горячая ртуть, — единственное настоящее чувство, которое у нее осталось.
Она начала презирать все, что было связано с ее отцом, на которого когда-то смотрела с обожанием. Теперь она видела совершенно другого человека. Она задыхалась от зловония табака, исходившего от его усов. Жир, нависавший над его брюками, и то с какой прожорливостью он ел, насыщая свою жадность, вызывали отвращение. Ей было ненавистно сидеть с ним за одним обеденным столом, пить воду из одного крана, дышать одним застоявшимся воздухом их гостиной.
Лживая мать была ничуть не лучше. Пегги претила мысль находиться рядом с ней. Не извинившись, мать надеялась на прощение, очевидно свято веря, что «нормальные» отношения можно восстановить и так. Но девушка не ждала извинений. Сочувствие, нежность или сострадание были ей не нужны, потому что больше всего она презирала только одного человека — саму себя. Это она подписала бумаги. Она позволила забрать сына. Пусть и в полусознательном состоянии, по глупости, блуждая словно в тумане. Она никогда не поверит, что так будет «к лучшему». Проведя всю осознанную жизнь в абсолютном послушании, она не знала, как бороться, и за это не могла простить себя.