— Шифровальный! Блокнот! Самую! Ценную! Вещь!!! Подарил! Моей! Семнадцатилетней! Сестре!!!
— Дал почитать, — Пушкин перестал сопротивляться. — Это было самое надёжное…
— Отдать Елене шифровальный блокнот!!! — Раевский швырнул Француза на лавку. — А письма Нессельроде ты кому подарил?! Маше? Кате?! Или кто у тебя ещё заслуживает сувенир?!
— Дай блокнот.
— Вот он! — Раевский обрушил на лавку возле Француза коричневую книжицу.
— И нож.
— Пушкин, что ты задумал?!
— Parbleue, ладно, я так, — Александр вцепился зубами в угол обложки и рванул. — Держи, — отплёвываясь, он вытащил из-под кожи, покрывающей переплёт, сложенные листы.
— Это что?
— То, о чём ты подумал.
— Ты что же, — Раевский протёр очки и взял письма, — ты…
— Знал, — Пушкин поправлял на шее смятый платок. — Уже довольно давно. Понимаешь, меня смущал один момент: почему мы с тобой первые, кто нашёл связь между «Союзом Благоденствия» и Этерией? Да, нам помог Зюден и его «поднимать наших». Но здесь, на юге, прорва других агентов, и хоть один из них должен был заметить, что греки сотрудничают с русским тайным обществом. Тогда я подумал: первое! Я агент Коллегии и вижу вот это, что я сказал. Второе! Почему-то я никому об этом не докладываю. Почему? А? А?! А?! — Пушкин заглядывал Александру Николаевичу в глаза, едва не тычась в них носом. — Да потому что я сам — член общества! Ай да Юшневский, ай да ёшкин х…!
— Да, да, хорошо, не плюйся, — Раевский усадил Француза на место и вытер лицо. — То есть ты ехал в Тульчин, зная, что тебя встретит агент-предатель?
Пушкин слегка поклонился.
— Убью, — пообещал Раевский. — К чёртовой матери. Почему ты мне не сказал?
— Из вредности. К тому же, у тебя на всё один ответ — арестовать. А у нас к Зюдену добавилась тайна Инзова. И я всерьёз намерен разузнать, как старикан сделался врагом Южного общества. Под следствием тебе такого не скажут, я полагаю. Так что арестовывать по-прежнему рано, по крайней мере, пока не разгадаем тайны.
— Забирай свой блокнот и письма и катись в Кишинёв, — устало сказал Раевский. — И если ещё раз узнаю, что ты утаиваешь сведения, — он вдруг замер, с ужасом глядя куда-то в сторону. — Всё, — прошептал Раевский. — Довел ты меня. Я тронулся умом.
— М-м? — Пушкин завертел головой, пытаясь найти предмет, сумевший привести А.Р. в столь несвойственное ему состояние, и увидел, что из коробки для шляп, стоящей у лавки, вылезает маленький рыжий бес. — А, — Француз взял котёнка и сунул Раевскому под нос. — Это Овидий.
— Кто?! — Раевский отодвинулся.
— Овидий, — торжественно повторил Пушкин, опуская котёнка рядом с Александром Николаевичем. (Раевский встал и отошёл). — Муськин сын.
Глава 2
У сердца нежного змею отогревали
И целый век кляли несчастный жребий свой.
— Стай, омуле, стай! Дэ друму, мэй!
Из густого тумана, клубящегося над дорогой, выдвинулась крытая повозка; за ней угадывалась ещё одна.
— Погодим, — кучер хлопнул тяжёлыми вожжами. — Сто-ой. Трэщець!
— Это кто такие? — Пушкин высунулся из-под тулупа.
— Бэженарий. Едут от войны подальше.
Повозки с беженцами выкатывали на дорогу, пересекающую тракт, ведущий в Кишинёв. Сквозь туман было не разглядеть, сколько ещё телег, возков, а то и карет стоит у распутья.
Тудор Владимиреску уже шёл с растущей армией к Бухаресту, шумела восставшая Валахия, Ипсиланти с греками переправился через замёрзший Прут, а здесь, как ни мечтал Пушкин расслышать гром далёких сражений, раздавалось только всхрапывание лошадей и чавканье волов, да изредка молдавская и греческая ругань.
Ещё дважды встречали на пути бэженаров, видели у почтовой станции оставленные сани — оттепель застигла кого-то в пути, вынудив пересесть на попутную подводу. Из охваченных восстанием княжеств ехали переждать тревожные времена испуганные бояре, и Кишинёв полнился новыми лицами. Далёкая война сулила прибыль домовладельцам со свободными комнатами. За право приютить первых мигрантов боролись все крупные дома Кишинёва, включая бордель, где специально по такому случаю был расчищен и облагорожен нижний этаж, а на стенах ненадолго появились рукописные прокламации, осуждающие Владимиреску и призывающие беженцев заселяться в гостеприимную обитель любви. По слухам, прокламации были подписаны лично владельцем заведения — пожилым сербом Туковичем, но слухами дело и ограничилось: на следующий день одно из окон оказалось разбито, а стены вновь пустовали.