По лицу Француза текла вода, волосы, обычно курчавящиеся и легкие, облепили голову. Александр походил на короткое, но злое чудовище, поднявшееся со дна. Он оскалился, когда Чечен оказался рядом.
— Идиот… — хрипло сказал Пушкин, отплевываясь. — Зачем… ты его… убил?!
— Ушёл бы он, — Кехиани кивнул на судно, успевшее отдалиться.
— Куда ушёл, баржа еле ползёт!
— Думаешь, он поплыл бы на ней? Да ну, что ты. Перебежал бы по углю на тот конец, прыгнул бы в Днепр, и ищи его.
— Parbleue! Проклятье! Parblятье! Это же их шпион! Благовещенского он убил, как мы теперь выйдем на турок? Последнюю ниточку ты обрубил!
— Одним мерзавцем меньше, — мотнул мокрой головой Чечен. — Лучше так, чем кабы ушёл. Он ведь твое лицо видел и, верно, запомнил бы.
— Merde… Давай выбираться.
На берегу успела собраться группа рыбаков и их жён, услыхавших выстрелы.
Когда Пушкин с Кехиани выбрались на мелководье и встали на ноги, к ним попытались осторожно приблизиться, но Чечен рявкнул: «Прочь! Пошли прочь!» и люди шарахнулись, а при виде Александра с ножом, грозно выходящего на берег, и вовсе предпочли ретироваться.
Александр выпустил из рук нож и сразу стал похож на больного черного цыплёнка. Волосы потемнели от воды, а угрожающий вид закончился, как только оружие выпало из ладони Пушкина на песок.
— Вот, согрейся, — выдернул из песка полуштоф и протянул Пушкину.
Пушкин сделал большой глоток, но тут рука его дрогнула, и сосуд полетел вслед за ножом. Чечен устало подобрал его.
— Бывает…
— Фу, — Пушкин сморщился. — Ну и пойло.
— А ты думал, жить в Екатеринославе легко?
Александр усмехнулся, но тут же помрачнел и принялся отряхивать песок с брошенного у воды сюртука.
— Но как Благовещенский мог раскрыть себя?
— Хотел бы я знать, — пожал плечами Багратион. — Хорошо хоть тебя никто из шпионов не видел. А кто видел, уже не расскажет.
До гостиницы Пушкин дошёл один, по указанной Чеченом улице, где «никто тебя, Саша, не увидит в таком… хм, образе». Почему-то всё сильнее болела и кружилась голова, а у самого порога вдруг начал бить озноб.
— Барин! — Никита бросился к Александру, схватил его за плечи. — Что с вами, барин?
— Всё со мной хорошо, — сказал Пушкин и вдруг мучительно сжал виски.
В глазах разлилась болотная мгла, Пушкин крепко зажмурился, и сознание его покинуло.
Никита подхватил валящегося на пол барина, но Пушкин этого уже не чувствовал.
Раевские — у доктора — Мария — тем временем в Петербурге
Но Двенадцатого года
Веселáя голова,
Как сбиралась непогода,
А ей было трын-трава!
На рассвете по улице прогрохотала карета и остановилась возле гостиницы, куда двумя днями ранее приполз и слёг в тяжелом бреду Александр Пушкин. Рядом с каретой скакал верхом юноша-кавалерист лет восемнадцати. Юношу звали Николаем; он был красив той особенной, романтической красотою, какая рождается от ментиков и усов и создаёт из мальчика настоящего гусара. Такие гусары не были редкостью, и на юношу почти не смотрели, а вот карету несколько прохожих проводили заинтересованными взглядами.
Действительно, пассажиры кареты были куда интереснее. Во-первых, там ехал отец молодого всадника, Николай Николаевич (открывающий, соответственно, династию Николай-Николаичей) и две девушки — сестры Соня и Машенька, четырнадцати и пятнадцати лет. Обе, разумеется, Николаевны.
К гостинице приближалось в неполном, но и без того эффектном составе семейство Раевских.
В крытом возке, катящем следом, ехали слуги.
Раевский-старший был в то время почти легендой. Герой Отечественной войны, кузен Дениса Давыдова, то и дело попадавшего в неприятности из-за своей нелюбви к драгунам, но всенародно любимого. Впрочем, и без родства с Давыдовым Николай Николаевич был бы человеком выдающимся. Салтановки и Бородина было достаточно, чтобы генерал Раевский снискал почтительную любовь всех, кто хоть что-то понимал. Даже изрядно отдалившиеся от реальной жизни (не говоря уже о политике) денди проникались неким чувством по отношению к старому военному — он напоминал им о чём-то, чего они не могли до конца отвергнуть.
Таким денди мог бы стать и Раевский-младший. Но он с детства был в армии, да ещё и под надзором отца. В одиннадцать лет оказался в гуще Бородинского сражения, а после этого что-то в человеческом характере навсегда выпрямляется — в добрую ли, злую сторону, но задает направление, почти наверняка лишая возможности влиться в карнавально-яркие блуждания сверстников.