Дети отшатнулись.
— …Убить ещё раз, — зашептал Никита в самое ухо Александру, — когда смекнут, что вы живой. Я вас у жидовского фельдшера спрятал, он обещался никому не говорить…
Никита, прежде никогда в своей долгой жизни не общавшийся близко с евреями, верил всем диким предрассудкам и историям, которые до него доходили, однако забота о барине и природная сообразительность одержали верх над невежеством.
— Ради Бога, — Пушкин повернул голову к доктору, — вы ведь не обижены на Никиту за его… это? Он не юдофоб, тем более я. Если он вас чем-то оскорбил, пока я лежал в беспамятстве…
— Что вы, — смиренно ответил Кац. — Я уже рассказал ему, что мы не пьем кровь христиан, и не добавляем её в мацу. А уж когда я сделал вам первое промывание, мне и вовсе начали доверять.
Пока я тут валялся, мне стукнуло 21, лишили праздника, мерзавцы… А ведь меня отравил подлец Багратион.
Память возвратилась полностью; теперь нужно было вернуть ясность ума.
Багратион оказался предателем и подсунул бутылку с отравой — что ж. К чёрту эмоции, сейчас нужно быстро думать. Багратион — Зюден? Вряд ли, но связь между ними есть. Самая гадость в том, что миссия уже не тайная. В сущности, она уже провалена, эта миссия. Единственным козырем Пушкина была легенда, теперь же он может возвращаться в Петербург; и пусть Нессельроде думает, кого отправлять вместо неудачливого поэта.
Итак: Багратион. И если он подсунул полуштоф с ядом и увидел, сколько Пушкин выпил, то, верно, должен был наведаться следующим утром на постоялый двор, убедиться, что Француз мёртв.
Проверить гипотезу был послан Никита.
Когда карета Раевских выезжала с постоялого двора, Никита появился в воротах, и молодой Николай Раевский крикнул:
— Глядите, это же Сашин крепостной!
Гнусавый женский голос перекрывал все прочие, но иногда сквозь него (и сквозь детский писк) прорывался негромкий, но бодрый баритончик Александра.
— Слышите? — гордо поднял палец Никита, сидящий в карете напротив Раевских. — Барин поёт.
Опрятная кровать, на ней больной, укрытый до подмышек одеялом. Лицо больного чуть припухло — может, от долгого лежания, а может, виной тому болезнь. Голова его курчава, щёки плохо бриты. Он поднимает очи на вошедших и, видя дам, старается сказать любезность, шевеля смешно губами и тем напоминая шимпанзе. Они когда-то виделись, недолго; достаточно недолго для того, чтоб встретиться сегодня, как впервые. Глаза его прозрачны от усердья, с каким он ищет нужные слова, но говорит банальность: рад вас видеть, польщён, et ceterа, et cetera. Они всё это слышат повсеместно и повседневно: их отец — герой, прекрасны сёстры, мужественны братья. Они всё это слышат от соседей, от адвокатов, от секретарей, от докторов, от родственников тётки, от киверов, усов и эполет, от вееров, от мушек над губами, от высочайших и не высочайших — они всё это слышат. А сегодня представилась оказия — поэт, к тому же, говорят, не из последних, к тому же, говорят, любитель женщин, за что он, говорят, сюда и сослан, они ведь тут не очень, в Петербурге гораздо лучше. Впрочем, не о том. Он не найдёт хотя бы полсловечка, хотя бы звука чуточку иного, чем те, что так успели надоесть? И — не находит. Мямлит, извиняясь, что жаль, что застают его в постели; что вы прекрасны, о, вы так прекрасны, он это говорит, а про себя уже наметил ту, что ближе к двери, и говорит ей: о, вы так прекрасны, имея на уме ее одну. Он видит в ней всё то, что было нужно ему всегда, а он искал другого — не умысел виной тому, а просто он ранее не знал, что есть она. И, думая об этом, он краснеет и говорит нелепицу, и другу трясёт ладонь, и вместе с ним хохочет, а та, что ближе к двери, заскучала, она разочарована поэтом, он говорит обычные слова, болеет некрасиво, и не видно его под одеялом. Вот и всё, что вы узнать хотели о поэтах. Но отчего-то, право, отчего? — во время этих скучных разговоров, пока отец-герой, сверкая прошлым, рассказывает о любви к искусству, а юноша трясёт ладони другу и вспоминает преступленья детства, пока сестра старается дышать сквозь веер (запах здесь и впрямь ужасен), и шумно дышит сквозь него, как будто уже изобретён противогаз — та, что у двери, смотрит на кровать, на мальчика, которого она лет на пять, представляете, моложе, и почему-то не отводит глаз.
Там была Мария Раевская.
Николай Раевский, он же Николя, подрос со времен прошлой встречи с Пушкиным — в ту пору ещё лицеистом. Вообще, следовало признать, что он возмужал, хотя и вёл себя во многом по-мальчишески. Тем приятнее было чувствовать себя взрослым.