Вечером того же дня Александр сидел в облаке густого дыма, пахнущего не то ваксой, не то орехом. Курение увлекло его; он глядел на свою тень, на темный носатый профиль с длинным чубуком, и думал о будущих стихах. Думалось больше о том, как он будет читать их друзьям, нежели о самих строфах: силы ушли на изучение азов трубочной науки, и творчество было на время отложено.
Доверим его дыму; он сейчас никуда не убежит.
Мы же — к закатному морю, к лучам, ко всей этой романтической дряни вроде парусов и бликов. Не обойдётся без всадника. Это Александр Раевский, заметив, что близится конец непогоды, мчался в порт искать подходящее судно. Он скакал тонкий и черный в вечернем свете, на лучшем своем коне по имени Авадон и думал, что Француз, конечно, неглуп, но, пока им работать вместе, многое предстоит делать за него.
В одиннадцатом часу Пушкин спустился к ужину, и Николя сообщил:
— Пока ты отдыхал, решилась судьба следующих недель путешествия.
— М-м? — Пушкин смотрел на Марию, садящуюся за стол; из-под платья выглядывала ножка в лёгкой туфельке.
— Солнце вышло, брат поехал искать корабль, который отвез бы нас в Керчь, а оттуда поедем в Каффу, в Крым. Ты ведь не против Крыма?
— А… Крым. Ну да. Нет, что ты, конечно, не против. А почему именно Крым?
— Идея брата. А если он что предложил — он этого добьётся.
Ай да Раевский! — второй раз уже подумал Француз. — Как быстро всё организовал. Помощник и впрямь отменный.
А вслух сказал:
— Sûrement[4], характер отцовский.
— Ты прав, может быть… хотя отец не так категоричен. Саша! признайся честно! Эта неожиданная поездка не помешает твоей миссии?
— Приметили что-нибудь?
Два Александра шли вдоль курганов, отмахиваясь от мошкары. Далеко за их спинами остались кареты. Вышли прогуляться, когда проехали первые четыре версты в сторону Феодосии.
— Удивительное зрелище.
Глаз петербуржца, привыкший к серому, желтому и зеленому, а за время путешествия и к синему, отказывался верить обилию оттенков красного цвета, какими изобиловала земля на выезде из Керчи. Малиновые цветы да розоватые солончаки.
— Да, красота необыкновенная, — Раевский сощурился, глядя вдаль, и в эту минуту не казался опасным. От яркого солнца у него заслезился глаз. — Работать, — встряхнулся он. — С вами не поймёшь, или у вас стихи на уме, или что-то думаете по делу.
— Просторы, — Пушкин сел на камень. — Пешему здесь не добраться, и дорог, кроме нашего тракта не вижу.
— Их и нет.
— Вот видите. Остаётся надеяться, что наши предположения верны. Зюден со связным доплыли до Керчи, на их лодочке это трудно, но можно. Потом — если принять, что они двинулись в Кефу — им пришлось ехать по той же дороге, что и нам.
— Думаете, это нам чем-нибудь поможет?
— Хоть что-то. Alias, если они побывали в Кефе, значит, есть надежда на вашего драгоценного Броневского…
— Он и впрямь сокровище, а не человек, зря смеетёсь.
— Разве я смеюсь, сокровище так сокровище. Задержатся ли они в Кефе, судить невозможно, может быть, они уже плывут далее, но к Броневскому-то нам точно не лишним будет попасть.
Раевский заглянул Пушкину через плечо:
— Что-то вы тут рисуете?
Александр показал план местности, который он наспех нацарапал ножом на подобранной доске, выломанной, видимо, из бочки.
— Вы хороший картограф.
Жара и усталость сближали. Пушкин пожаловался:
— Покурить бы.
— Заразились табачным недугом, — констатировал Раевский. — Правильно, с трубкой думается легче.
— А только без неё не думается.
— А вот этого нельзя, сосредоточьтесь. Сейчас в первую голову служба, потом все прочие радости. Кстати, видел я, как вы смотрите на Мари — вы это, Александр Сергеич, бросьте.
Броневский оказался совсем старым, обрюзгшим, с редким седым пухом на черепе. Глазки смотрели тускло, будто человек давно умер, а с гостями беседовал портрет, покрывшийся пылью. Только голос был хорошим, молодым:
— Добрый вечер, добрый, господин Пушкин! Николай Николаевич говорил, будто вы пишете стихи.
— Да, немного, — ответил Александр.
Раевские давно дружили со стариком и так восторженно о нём отзывались, что Пушкин недоумевал теперь: что нашли они в этом пустом, безжизненном человеке?
Понял, когда сидели впятером — в мужской компании — в зале и курили.
Броневский рассказывал об истории Крыма. Вплелась туда и его собственная история: оказалось, что после кавказской службы его направили в Феодосию, где он живёт вот уже двадцать лет, что сейчас он в вынужденной отставке и под судом, потому как честный человек, попадая сюда, неизбежно либо станет брать мзду, либо угодит под суд. (Тяжело шаркая, Броневский поднялся и перебрался в соседнюю комнату, откуда притащил вынутый из комода ящичек с номером 11).
— Всё, судари мои милые, всё тут сохраняю, да, — говорил он, поглаживая ящичек, словно щенка. — За двадцать лет набрал столько, что летописцы позавидуют, — и вернул Феодосийские хроники на место, к десяткам таких же нумерованных ячеек.
Выяснилось, что ему пятьдесят семь — возраст преклонный, но выглядел Броневский куда старше.
— А не желаете ли, господин Пушкин, сад посмотреть? Яблочки, хурма… — и повёл показывать сад.
— Вы всё хозяйничаете, Семён Михалыч, — полуодобрительно-полусочувственно заметил Раевский-старший.
— Тружусь, — затряс редким седым пухом Броневский. — Возделываю землю, из которой, так сказать, взят.
Короткими лапками тянулся Семён Михайлович к веткам, поглаживал крепкие, здоровые бока зреющих яблок.
Пушкин понял, что тяжёлая служба погасила и смяла Броневского; и тот не смог избежать её жерновов, ибо от природы не умел обходиться без труда.
— Когда-нибудь и ты, Алекса, будешь таким добрым садоводом, — усмехнулся Раевский старший.
Александр Николаевич покривил рот и не ответил, зато вмешался Николя, заметивший, что в наблюдении утреннего сада есть прелесть, понятная только человеку утончённому. А ты его посади и ухаживай, хотелось сказать на эти его слова.
Александр Раевский в присутствии отца делался молчалив. Он, кажется, сам не знал, как держаться; строить из себя Байрона, как Николя, было не по возрасту, а совпадать с Николаем Николаевичем-старшим во взглядах на мир не удавалось, да он и не пытался. Что же до Николя, — тот переживал увлечение томной романтикой.
Когда трубки были выкурены, а сад оценён гостями, Пушкин с Раевским поймали Семёна Михайловича без посторонних.
— Господин Броневский, нам необходима ваша помощь.
— Да-да? — подслеповатый взгляд на Раевского. — Помощь, судари мои, я всегда… Какая, говорите.
— Ваши агенты. Вы ведь не позабыли этих своих вездесущих?..
Что-то переменилось в лице бывшего губернатора. Показалось, что он сейчас позовёт на помощь. Раевский протянул ему подписанные в Коллегии бумаги.
— Я помощник господина Пушкина в выполнении mission secrète. Вы как сотрудник Коллегии и бывший градоначальник сможете оказать нам неоценимую услугу…
— А! стало быть, граф и вас успел запрячь. Я уж перестал удивляться, когда Нессельроде выкидывает такое… А всё ж-таки поэта жалко. Жалко, сударь мой милый! — Броневский сгорбился, но в глазах его впервые зажёгся огонь предстоящего дела; сейчас он говорил первое, что приходило в голову, думая о другом. — Запомните, господа, когда вы оставите службу, уедете куда-нибудь в Париж, даже умрете — граф всё равно придумает, как использовать вас для своего ведомства… Я четыре года в отставке, но нет, до сих пор гонцы ко мне: «сослужите службу, Семен Михалыч!»
— Какие гонцы? что за служба?
— Пойдемте-ка наверх, — он повёл Пушкина к своему кабинету; Раевский поспешал следом. — Привезли послание от графа. Его сиятельство просит меня проследить за крымскими греками. В Молдавии и Одессе сейчас собираются силы греческих повстанцев, сторонников патриотического братства «Филики Этерия», кажется, они замыслили революцию.