Тело связного, оторвавшись от палубы, перелетело через борт. Услышав всплеск и удостоверившись, что темная голова не показывается в волнах, Зюден шумно выдохнул и, разминая ноющую руку, хотел уже вернуться в каюту, но вместо этого прошел на нос «Мингрели». Солнце медленно рождалось из моря, в его лучах оживали далёкие берега; только корабль оставался мёртвой грудой снастей и досок. Зюден стоял, переминаясь с ноги на ногу в такт волнам, и смотрел на рассветающий горизонт.
Часть вторая
Утро у Раевских — что дальше, Мария? — бакенбарды — в трактире — извлечение Аркадия
Пусть цедится рукою Вакха
В бокал твой лучший виноград.
Вставать здесь было принято до рассвета. Пушкин, любивший вечером выкурить трубочку с Николаем Николаевичем (старшим), а днем поспать, мучительно привыкал к новому распорядку. Николай Николаевич, как и вся его родня (кроме младшего сына), отличался необычайным умением высыпаться. Ближе к пяти часам он поднимал на ноги Николя и Пушкина и волок их к морю. Молодые люди шли неохотно, но упираться не смели.
— Лучшее время — теперь, — генерал Раевский погружался в воду по шею. — Увидим, как солнце встанет.
Николя, отчаянно зевая, распластывался на поверхности и пытался заснуть. Отец плескал на него водой и заставлял плавать.
Доблестный агент Француз заходил по щиколотку в прибой, топтался там, давая телу привыкнуть к холоду, затем, бормоча «за что мне это» бежал, пока не терял под ногами дно. Он умел плавать в холодной воде, заплыв в Днепре был тому доказательством, но любить это занятие Александр был не обязан.
— Утренние купания, — говорил генерал, отплывая от берега, — сохранят вашу молодость. Смотрите! In aqua sanatas! — и он без усилия пускался вплавь до ближних скал.
— Только чтобы вы не зазнавались, — и Пушкин устремлялся за ним: на скорость.
Выжив после водных процедур, они возвращались.
Дома их ждали генеральская жена Софья Алексеевна и дочери в полном составе: Мария, Сонечка, Алёна (Елена) и Катерина.
Софья Алексеевна была женщиною неприятной, громкой, с таким голосом, точно она только что выпила холодной воды. За всем её радушием крылась какая-то непонятная Пушкину гадость; Раевская будто демонстрировала всем, что она истинная хозяйка дома и, по секрету говоря, целого мира, но скромность удерживает её от полного проявления власти. Она часто повторяла, что её дед — Ломоносов, что она, слава Богу, образована, и что кабы не её мудрость, всё бы тут давно рухнуло. Где именно «тут», понять было невозможно — жили они в снятом на время отдыха доме Ришелье, который стоял давно и прочно и собирался простоять ещё лет триста. Единственным удовольствием было наблюдать, как Софья Алексеевна тщетно пытается протаранить неколебимое спокойствие мужа. Николай Николаевич относился к жене мягко, необидчиво и невнимательно: как к домашнему кактусу.
С Марией удавалось уединиться редко и ненадолго. Когда, спускаясь по трапу на берег Юрзуфа, Александр обернулся и печально посмотрел ей в глаза: «что дальше, Мария?», та шепнула: «Мы сможем видеться». Виделись они во время прогулок по саду, когда все разбредались поодиночке, и можно было пообщаться наедине. Однажды Мари утянула Пушкина к морю, под темный утёс; там, в небольшой впадине, вроде грота, они были вместе: нетерпеливые и поспешные оба, боящиеся быть обнаруженными. Пушкин любил Марию и одновременно чувствовал, что эта история кончена, и связь их скорее погасит чувство, чем раздует. Знал он и то, что Мария в него не влюблена; он нравился ей, она по-своему любила его — за радость открытия, за его любовь, за этот грот, в котором всё было так, как ей мечталось… но это её чувство заканчивалось, когда они начинали разговаривать. Умная, легко поддерживающая всякую беседу, Мари тут же превращалась из любовницы в друга. Они спорили о чём-то, забывши, что их связывает, и Александр сознавал: дружество и разговоры останутся, а прочее уйдёт.
Надеялся только, что она не делится пережитым с сёстрами.
Катерина Николаевна восхитила Пушкина ещё во время их первой встречи в семнадцатом году в Петербурге. Она была самой умной из женской половины семьи Раевских. Думалось иногда, что стоило бы влюбиться скорей в неё.
Была ещё четвёртая сестра. Елена, Алёнушка, прозрачное чахоточное создание. Эта была самой красивой. Болезнь сделала её совсем хрупкой, тихой; огромные тёмные глаза на осунувшемся лице завораживали. Но это была особая красота — неприкосновенная, художественная. Елена подходила для вдохновения — не для любви.
Так Александр прожил первую неделю в Юрзуфе: купаясь по утрам, целуя в саду Марию, болтая с Николя и мучительно ожидая, когда, наконец, можно будет начать действовать.
Действовать хотелось немедленно. По городу гулял непойманный Зюден.
А бросаться на поиски сразу никак нельзя. Первые несколько дней должно было вести себя как поэт, извлекающий из ссылки максимум радости — за Пушкиным могли следить. Ох и надоело, наверное, государю императору подписываться всякий раз под новым, свежесоставленным приказом о ссылке: теперь уже с включённым в маршрут Крымом.
Зюден, по расчётам Пушкина, должен был наблюдать за всем происходящим, чтобы вычислить и уничтожить своих преследователей. После Таманской перестрелки, закончившейся взрывами, обольщаться не приходилось: шпион знал, что за ним по пятам идут агенты Коллегии. И готов был избавиться от них.
Вот и жил Александр курортно. Да ещё взялся изменить внешность.
Собственно, это была идея Марии, никак не связанная с конспирацией.
— Какое интересное у тебя лицо, — говорила Машенька, ещё тогда, на корабле, гладя его по щекам. — Откуда у тебя голубые глаза? Люди с таким лицом должны быть кареглазы.
— У отца голубые, и у матери тоже голубые, — лениво ответил Пушкин, невольно открывая закон наследования рецессивного голубоглазия. — Вот и я родился такой.
— …А лицо у тебя, как у мавра.
— Ну, благодарствуйте, Марья Николáвна.
— Не обижайся, я d'une bonne façon. Широкое такое, с высоким лбом и смуглое. Тебе нужно быть воином в Африке.
Да! — подумал Пушкин. — Вот кем мне точно нужно быть!
— Только что за ужасные шрамы, — пальцы Мари добрались до изуродованных огнём скул. — Повезло тебе, что я на тебя чаще анфас смотрела. Отрастил бы, право, бороду.
Пушкин поцеловал ее в нос.
— Я коллежский секретарь, мне борода не полагается.
— Как жаль, тебе бы пошла… Слушай, а бакенбарды? Ну, Саша, тебе будет очень хорошо с бакенбардами!
Пушкин вообразил себя с трубкой и бакенбардами; выходило недурно.
Получилось сперва чуть хуже, чем он рассчитывал: волосы на щеках росли неровно, не закрывали обожжённые участки. Поначалу он психовал и пытался побриться, пока, наконец, не дотерпел до нужной длины. Бакенбарды вышли отличные, вьющиеся рыжеватой пеною. Шрамы, с которыми Александр успел смириться, сделались не видны. Мечтал об усах, длинных и густых, как у Таманского помощника и спасителя Дровосека (как его? Исаев? Евсеев? надобно припомнить). Но усы тоже не полагались, да и Мари возмутилась, сказав, что целовать усатого Александра ни за что не будет. Теперь Пушкин казался старше, на него кокетливо поглядывала даже Катерина Николаевна, с которой никогда прежде ничего не светило.
Прожив неделю в праздности, Пушкин решил, что можно начинать, и отправился искать Аркадия Вафиадиса.
За Французом всюду ходил Николя, верный друг, с которым они облазили все скалы на побережье (и их с Марией грот; притворялся, будто видит впервые). Просить приятеля отвязаться было неловко, но тут пришла счастливая идея: миссия требует. И врать не пришлось. Николя тут же посерьёзнел и сказал, что все понимает, и Пушкин может на него рассчитывать. А Пушкин в третий раз подумал «Ай да Раевский!», думая об Александре Николаевиче. Сейчас остро не хватало Александра Раевского с его умением всё устраивать.