— Проедете по пограничным редутам с тайною инспекцией, картами вас снабдят. Никаких задержек. Если при инспекции что обнаружите — пишите и езжайте дальше. На Кавказе вам будет помогать Александр Раевский, сын того, героя двенадцатого года… Он военный, но проницателен в политических делах.
— А что, вы, Пушкин, убить-то Зюдена сможете? — поинтересовался молчавший доселе Нессельроде. (Без него не обошлось, он не мог просто так отпустить агента к проклятому Каподистрии; как бы чертов грек не выдумал Пушкину нового назначения).
— Сможет, — сказал Бенкендорф.
— А то ведь он у нас с принципом! Никого не убивает!
— Какая прелесть, — снова подал голос Каподистрия.
— Поэтому у вас есть бесценный Чечен, — обиделся Пушкин. — Много ли проку, если б я его убил тогда?..
Бенкендорф сложил руки за спиной.
— Ну, господин Француз… кстати, забыл представить — ваши новые кураторы, работают под начальством его превосходительства господина статс-секретаря… — (Каподистрия доброжелательно кивнул). — Коллежский советник Черницкий, камергер Капитонов, капитан Рыжов.
Поднялись названые трое, прежде сидящие в дальнем углу. Квадратный и основательный Черницкий, Капитонов с закрученными наподобие греческого арабеска усами, и Рыжов — юноша, явно смущенный всем происходящим.
— Они будут разбирать ваши письма, составлять вместе с господином министром и господином статс-секретарем план действий…
Господин министр и господин статс-секретарь обменялись подозрительным прищуром и улыбкой соответственно.
Пушкин выразил счастье от знакомства.
— Пишите своим друзьям, обычные приватные письма, — мягко сказал Каподистрия. — Шифр в них употребите обыкновенный. Мы будем проверять каждое ваше письмо; понимаете сами, что послания без скрытого шифра… Ну, можно, можно, но нежелательны они нам.
— Хотя бы родным.
— Позволяю, господин Пушкин. Членам семейства пишите частным образом. Но остальным — только шифр, только по делу.
В дорогу, красной стрелкой по карте, легкой камерой на кране поверх голов, мимо шпиля адмиралтейства — вжик! — в игольное ушко конской дуги, между корзин на рынке — в дорогу! — вон из Петербурга, где уже выдали прогоны, на юг, летучим пунктиром, линией, туда, где уже весна.
— Поэзия, Никита, она сродни фехтованию. Чем больше… кыш! — распугал голубей, — …финтов, тем труднее понять, куда будет нанесен удар. Добрый дедушка Крылов, например, сперва бьёт, а потом делает ненужный росчерк в воздухе… А вот Жуковский — это который меня хвалил…
Два месяца было убито на дорогу, и в мае 1820-го года Александр Пушкин, а с ним и Никита Козлов (в Испании он был бы Санчо, а здесь он — слуга коллежского секретаря) вышли из возка, впервые в жизни поправ малороссийскую мостовую. В руке у Пушкина была легкая трость, на голове цилиндр, на плечах — дорожный плащ. Облик Никиты был неразличим из-за покрывавших его чемоданов.
Агент Француз осматривал Екатеринослав с брезгливым интересом посетителя кунсткамеры: вот ведь какое недоразумение сотворит природа по своей неясной человеческому рассудку прихоти.
Москва и Петербург, две головы державного орла, вызывали у Александра похожие чувства, но в них ещё оставались места, пригодные для жизни. Город на Днепре показался Пушкину той Россией, которую он не любил за ее слепую привязанность к невежеству. Пушкин скучал по родному имению, по Царскому селу да ещё по столичным салонам; у него не было причин любить остальную часть государства, которое так мало подходило стихотворцу.
Екатеринослав, бывший недавно, по прихоти императора Павла, Новороссийском, выглядел не новым, но с принадлежностью его к Российской Империи едва ли кто решился бы поспорить. По одному ему можно было составить приблизительное впечатление обо всех городах, делая, разве что, поправку на малороссийский говор. Вот уже девятнадцать лет не было Павла, и город не сохранил памяти о нём; он славил Екатерину своим именем, и «Новороссийского периода» будто и не было никогда.
Вскоре по приезду пришёл Чечен.
В миру его звали Багратион Кехиани, он работал некогда на английскую разведку (not a big deal), пока Пушкин не перевербовал его; теперь агент, проходивший в картотеке Коллегии как Чечен (хотя он был грузин), тихонько внедрялся в турецкую паутину, регулярно отчитываясь столичному руководству долгими экспрессивными письмами.
В гостиницу, где остановился Пушкин, Чечен пришел на рассвете, узнал Никиту, потребовал разбудить барина и, когда барин со скрипом оделся, вбежал в комнату.
— Явился! — Пушкин радостно пожал Чечену широкую ладонь.
Крепкий, черноволосый, с ухоженными усами, Чечен был на голову выше Александра. Они обнялись, и маленький Пушкин полностью исчез в объятиях Багратиона.
Пушкин, однако, помнил Чечена и более цветущим.
— Отощал, — протянул Александр, критически осматривая коллегу с ног до головы. — Тебя тут разве не кормят? Где суровый взгляд горца? Где стать?
— Пожертвовал во благо отчизны, — пожаловался Чечен. — Я ведь теперь Николай Пангалос. Грек по батюшке. Личность печальная, полумёртвая от несчастной любви к Dark Lady. Мои грузинские деды и бабки, думаю, счастливы безмерно…
Чёртов Нессельроде, подумал Пушкин. Надо же было придумать именно такую легенду.
Чечен задушил музу — в кабаке — купание в Днепре и смертельная опасность
За что, за что ты отравила
Неисцелимо жизнь мою?
Гуровский, по словам Чечена, погиб в конце прошлого года, бедняга. Как только его смогли разгадать, он ведь был гением, этот Гуровский, разведчик от Бога, — так, по крайней мере, рассказывал Чечен.
— А что сталось-то с Гуровским? Его, говоришь, утопили?
— Да, — сокрушенно кивал Чечен, — связали и бросили с баржи. Может, зарезали сначала, на барже нашли кровь…
Пушкин поднял голову:
— Так ты не видел его тела.
Чечен покачал головой.
— А-а… — Пушкин снова впал в рассеянность, готовую смениться раздражением.
Он как раз готовился собрать из вертящихся на уме строчек стихи, обложился бумагой и изгрызенными перьями, какие, по своему обыкновению, не выбрасывал, а скрипел ими до последнего. Но Чечен отказался от послеобеденного отдыха и пришел сидеть. Вот и сидел Багратион Кехиани (он же Николай Пангалос), скрестив ноги, покуривая трубочку и деловито рассказывая новости разной степени важности.
Менее всего Пушкин был сейчас расположен думать о покойнике Гуровском и иже с ним; но и отослать подальше Чечена было жаль — человек искренне рад встрече и хочет посодействовать.
Перо хрипло выписывало на бумаге «Во имя…», предвещая (или не предвещая) стихотворение. В такие моменты Пушкин делался отстранённым, огрызался на попытки завладеть его вниманием (каковых, по счастью, Чечен не предпринимал), царапал возникающие слова, глядя на них широко распахнутыми тёмно-синими глазами. Слова клеились в окончание стихотворения, и Пушкин шевелил губами, придумывая начало, потом вдруг набрасывал быстрый ряд ничего не значащих образов — чьё-то брезгливое лицо, размашистый вензель, окна…
— Мой помощник тут — поручик Благовещенский, знаешь его?
— Нет, только с твоих слов.
— Это он первым прибыл на место той драки, когда Зюден ускользнул. Поручик рвётся сейчас же участвовать, среди погибших были его сослуживцы.
— М-м… — Пушкин сморгнул вдохновение. — А Благовещенский au courant о нынешнем нахождении Зюдена?
— Увы, нет. Или Зюден выехал в Тамань, или выедет в ближайшее время, вот самое большее, что мы теперь знаем.
— Что ему искать в Тамани?
— Хочет встретиться с новым информатором, может быть, — пояснил Чечен. — Не это главное. Благовещенский расскажет подробности о турецких шпионах, подручных Зюдена, которые остались здесь.
— О! — сказал Пушкин, глядя в пустоту.
— Именно, — сказал Чечен и добавил ещё что-то, уже неслышимое из-за пришедшего вдруг на ум: «Во имя истины священной».