— Слушай, — Александр зашуршал огрызком пера. — Я поработаю немного, ты загляни через полчаса?..
— Что? — удивился Чечен. — Да…
И ещё говорил, Пушкин даже отвечал ему, медленно выпроваживая за дверь. Чечена принял с рук на руки Никита и отконвоировал в пустующую комнату гостиничного номера.
Пушкин уткнулся в листы.
Иногда ему казалось, что он разучился писать стихи. Однажды после Пасхи он долго ничего не писал, так что стало казаться, что эта Пасха навсегда сломала что-то в его жизни, и стихи больше не родятся. Потом вдруг появились, и Александр повторял их несколько дней, читал Вяземскому и Карамзину, ловя себя на том, что довольство от написанного сильнее, чем желание творить что-то ещё. Было даже неясно, как это вообще возможно — сесть и сочинить новое. Две недели он был абсолютно счастливым человеком, не имеющим ни малейшего отношения к поэзии. Потом всё вернулось, наклюнулось восьмистишие, навеянное Катуллом («Оставь, о Лезбия, лампаду близ ложа тихого любви»), но дальше этих строк ничего не случилось. Зато появилось про Эдвина и Алину, и ещё какое-то…
В нынешнем году Пушкин писал мало, к тому же его выбила из колеи долгая дорога. Приходилось много думать о деле.
Теперь же «истина священная» обещала быть новой причиной долгого удовлетворения и спокойной работы.
Но май и июнь сего года были неурожайными на стихи, и отчасти — по вине добродушного Чечена.
Терпеливо просидев полчаса, выкурив трубку и посетовав мысленно на нелепую фамилию Пангалос, которая не шла с Кехиани ни в какое сравнение, Багратион снова пришел к Пушкину, похлопал по плечу, сказал: «Ну, так Благовещенский будет ждать в трактире…» и всё к чертям нарушил.
Пушкин устало смял «Во имя истины…» вместе с вензелем и лицом незнакомца и кинул в корзину. Этому стихотворению родиться было не суждено.
Переместимся во времени в шестой час того же дня, когда Пушкин с Чеченом шли по жаркой улице к кабаку, отмахиваясь от мошкары и обмениваясь ничего не значащими фразами.
Юродивый, сидящий у дороги, промычал что-то и качнулся в сторону прохожих, тряся спутанной бородой.
— Фи, — тихо сказал Кехиани, беззвучно сплюнул и, остановившись, уронил перед юродивым монетку. Тоскливо кивая на прочих идущих по улице, периодически бросающих милостыню, вздохнул, — Божий человек…
Вошли в кабак. Чечен к подобным заведениям привык, а избалованный Москвой Пушкин сморщился от резкого запаха дурной выпивки, пота и гнилого дерева. Вообще, по сравнению с Москвой, Екатеринослав был необычайно пахуч. Хотя запахи столичных духов, казалось бы, поражали разнообразием, в провинциальном городке с ними соперничали иные ароматы, демонстрируя явное численное превосходство. Пушкин выглянул наружу, с прощальным сожалением вдохнул воздух улицы и нырнул вслед за Багратионом в кабачные недра. Пришлось привыкать.
Чечен зарылся в толпу, с кем-то поздоровался, у кого-то раздобыл полуштоф с чем-то тёмным. В это время Александр сидел за столиком, с любопытством осматриваясь. К нему подсел неопрятно одетый мужчина:
— Б-брегет серебряный купить не желаете?..
— Нет, благодарю, — Пушкин отодвинулся.
— Недорого… ик!.. — в его руке качнулась серебряная луковица. — В-великолепные час-сы… Не продал бы, но… — мужчина развел руками, — нужда… Стеснен, так сказать…
Слежки нет, подумал Пушкин, закончив беглый осмотр местности. Однако, где же поручик? Он всегда так непунктуален?..
Багратион подошел, оценивающе глядя то на подаренный полуштоф, то на кружку, взвешивая их в руках.
— Всё ждём, — устало сказал Пушкин, и тут снаружи донесся женский крик, сменившийся общим гомоном.
— Что за чёрт… — Кехиани, не выпуская полуштоф из рук, кинулся к выходу, Пушкин, не обращая внимания на назойливого обладателя часов, вскочил и последовал за Чеченом.
Он догадывался, что увидит — плотную стену спин, окружившую объект внимания. Вряд ли на улицах Екатеринослава часто происходит что-то занимательное. Почти так оно и оказалось, но спины сгрудились ещё не настолько, чтобы заслонить лежащего на земле человека, одетого в мундир.
Багратион, наподобие тарана врубившись в собравшихся, склонился перед военным, перевернул его лицом вверх. И со стоном выпрямился, вмазав затылком по носу подбежавшему Пушкину.
— Поручик?.. — немного гнусаво сказал агент Француз, схватившись за нос.
Благовещенский, наверное, при жизни считался красивым, но сейчас его лицо страшно искривилось: глаза ещё изумленно смотрели в пустоту, а нижняя часть лица, рот, скулы — всё это застыло смертельной гримасой. Но ужаса от вида тонкого стилета, торчащего из груди, поручик Благовещенский испытать уже не мог.
Стилет воткнули сверху вниз. Странно, ведь поручик высокого роста, чтобы нанести удар от шеи сверху, придётся встать на цыпочки или быть великаном-Чеченом.
— Высокий! — закричал Француз, оборачиваясь к толпе. — Кто тут был очень высокий?
— Так вот же он, — махнули на Багратиона. Следовало ожидать.
А если удар был нанесён человеком обычного роста (великан слишком заметен, вон, Чечен как привлекает внимание), тогда… Благовещенский, сам немаленький, должен был наклониться. Не согнуться, но изрядно податься вперёд и вниз.
А ведь он и наклонялся.
Так же, как и Чечен, и многие другие, проходившие по улице. В кабаки ходит народ бедный, опустившийся, но отчасти из-за этого сверх меры чувствительный. И подать монетку «божьему человеку» они почитают святым делом. Винный грех, наверное, замаливают.
Место, где ещё недавно сидел юродивый, теперь пустовало.
Пушкин схватил Багратиона за плечо:
— Слышишь! убогий убил!
— Что?
— Поручик подошёл бросить монетку, а получил нож! Быстрей!
Чечен вторично прорвался сквозь группу горожан и остановился, озираясь.
— Куда убогий побежал?
— Пошёл, — заметил бесцветный юноша и вяло махнул, — туда ушёл дурачок.
— Скорей же!
Пушкин, сняв цилиндр и перехватив посередине трость, бросился по переулку, догоняя Чечена.
Серовато-жёлтая мокрая улица оборвалась, и Пушкин с Чеченом вылетели на открытое место. Здесь заканчивалась мостовая и начиналась всё менее утрамбованная земля; впереди рассыпались редкие домики, за которыми сухо поблёскивала запутавшимися в ячее чешуйками развешенная на колышках сеть; а за всем этим, нависая над берегом вопреки всем мировым законам, тяжело дыша прибоем, лежал Днепр — огромный, синий, несмотря на разведённую в прибрежной воде муть; почти оскорбивший Пушкина своим спокойствием. Но между перевёрнутых лодок, громоздящихся у воды, мелькнула спина нищего, и мгновенное оцепенение прошло.
Пушкин рванулся вперёд, а в следующий миг со стороны лодок громыхнуло, и на земле в пяти шагах от Александра поднялся столбик пыли. Шпион, переодетый юродивым, стрелял.
Пушкин откатился в сторону, выпустив из рук цилиндр, перебежал под развешенную сеть. В стороне послышался голос Чечена:
— У него может быть второй!
Но второго пистолета у шпиона не было. Зашвырнув оружие далеко в реку, лже-юродивый сам кинулся в Днепр, побежал в туче брызг до глубокого места и исчез под водой.
Скидывая на бегу сюртук, Пушкин приближался к реке; наконец, он замер на мокрой гальке, рывком отделил от трости набалдашник, оказавшийся рукоятью длинного ножа, бросил утратившую важность трость и прыгнул в воду.
Юродивый вынырнул подышать, и рядом с ним в воду ударила пуля, — Чечен стрелял с берега.
— Живы-ым! — захлебываясь, крикнул Александр, и Багратион опустил пистолет. Обнаружив, что всё ещё держит в другой руке полуштоф, Чечен воткнул его в песок и стал расстёгивать сюртук, собираясь последовать за Пушкиным — вплавь.
Убийца снова нырнул, исчез из виду. Круги, разбежавшиеся над тем местом, где секунду назад был беглец, вдруг смешались, по ним пробежал водяной излом — волна от плывущей баржи, гружённой, кажется, углём. До баржи Пушкину оставалось саженей пять-шесть, а юродивый так и не показывался на поверхности.