— Кто?! — Раевский отодвинулся.
— Овидий, — торжественно повторил Пушкин, опуская котёнка рядом с Александром Николаевичем. (Раевский встал и отошёл). — Муськин сын.
Война глазами кишинёвцев — переезд — судьба Инзова решена — операция «Клеопатра»
У сердца нежного змею отогревали
И целый век кляли несчастный жребий свой.
— Стай, омуле, стай! Дэ друму», мэй![25]
Из густого тумана, клубящегося над дорогой, выдвинулась крытая повозка; за ней угадывалась ещё одна.
— Погодим, — кучер хлопнул тяжёлыми вожжами. — Сто-ой. Трэщець!
— Это кто такие? — Пушкин высунулся из-под тулупа.
— Бэженарий. Едут от войны подальше.
Повозки с беженцами выкатывали на дорогу, пересекающую тракт, ведущий в Кишинёв. Сквозь туман было не разглядеть, сколько ещё телег, возков, а то и карет стоит у распутья.
Тудор Владимиреску уже шёл с растущей армией к Бухаресту, шумела восставшая Валахия, Ипсиланти с греками переправился через замёрзший Прут, а здесь, как ни мечтал Пушкин расслышать гром далёких сражений, раздавалось только всхрапывание лошадей и чавканье волов, да изредка молдавская и греческая ругань.
Ещё дважды встречали на пути бэженаров, видели у почтовой станции оставленные сани — оттепель застигла кого-то в пути, вынудив пересесть на попутную подводу. Из охваченных восстанием княжеств ехали переждать тревожные времена испуганные бояре, и Кишинёв полнился новыми лицами. Далёкая война сулила прибыль домовладельцам со свободными комнатами. За право приютить первых мигрантов боролись все крупные дома Кишинёва, включая бордель, где специально по такому случаю был расчищен и облагорожен нижний этаж, а на стенах ненадолго появились рукописные прокламации, осуждающие Владимиреску и призывающие беженцев заселяться в гостеприимную обитель любви. По слухам, прокламации были подписаны лично владельцем заведения — пожилым сербом Туковичем, но слухами дело и ограничилось: на следующий день одно из окон оказалось разбито, а стены вновь пустовали.
Рассказывали также, что в армию Ипсиланти со дня на день вступят добровольные отряды цыган и евреев, которым Ипсиланти якобы пообещал собственную землю в освобождённой Греции. Евреи и цыгане всячески опровергали предположения, опасаясь преследований; тогда Кишинёвская публика переключила внимание на знакомых греков, коих было великое множество. Местные бояре-молдаване при встрече с местными боярами-греками важно качали бородами и спрашивали: «Что, как дела в лагере Ипсиланти?», и узнав, что собеседник сам узнает о восстании только из газет и сплетен, вздыхали: «Ну что ж вы, кукоане такой-то, со мной могли бы и не таиться».
На улицах стали появляться невиданные тут прежде интеллигентные молодые люди с безупречным французским и без денег — греческие студенты, бежавшие из академий с намерением бороться за свободу и независимость. Их пугали историями о налётах талгарей и убеждали купить по дешёвке старый пистолет с проржавевшей полкой или не менее старый турецкий кинжал с вынутыми из рукояти камнями.
Новости обрушились на Пушкина и в несколько минут сокрушили его романтический дух. Окончательно его добило известие о том, что заезжий дом Наумова за время отсутствия Француза был сдан валашской семье, и жить Французу, получается, негде.
— Иван Никитич, — объявил Александр, ворвавшись к мирно обедавшему Инзову, — всё сошлось один к одному. Я должен вас убить и поселиться в вашем доме.
— Оно понятно, меня многие сжить со свету хотят, — Инзов одёрнул занавеску и уставился в окно. — Я не мздоимствовал никогда. Многие хотели от меня откупиться, но я не таков.
— Вы не понимаете! — Пушкин, изредка поглаживая высунувшегося из-под жилета Овидия, забегал кругами по комнате, предоставленной ему будущей жертвой покушения. — Тайное общество почитает вас опаснее царя! Царя!
— Чепуха, — лениво ответил Инзов. — Это, верно, шутка или чья-то ошибка, — и негнущимися пальцами принялся отпирать скрипучие ставни.
Дом губернатора, как остановился в прошлом столетии, так и не желал перебраться в век девятнадцатый. Казалось, с Екатерининской эпохи здесь не прибавилось ни одной новой вещи, а всё, что было в доме — кресла, столы, сервизы, гардины, канделябры, статуэтки и рамы, — упорно не желая мириться с ходом времени, отказывалось ветшать, и больше того — жило своей скрытною жизнью. Когда Пушкин выходил из комнаты, засыпал или попросту отворачивался, за его спиною воплощались призраки в осыпающихся пудрою париках и вышитых камзолах, кресла начинали втайне перемигиваться между собою, поминая прошлых седоков, из-за гардин выплывали дамы вью необъятных платьях, — но стоило обернуться, дом замирал, только серый с красным хвостом попугай, подёргивая мутным отонком века, глядел на Александра, бормоча «я всё видел, видел, а ты нет, молокосос».
— Иван Никитич, не верю.
— Так спросите у Нессельроде или у кого хотите, — Инзов прошествовал в соседнюю комнату, так же выделенную Французу. — Жако, — он щелкнул пальцем по клетке с попугаем, — мы переезжаем.
Попугай засвистел что-то, цепляясь за прутья клювом, пока Инзов переносил клетку в гостиную.
— Bien, — Пушкин обогнал Инзова и встал у него на пути. — Предположим, вы действительно не знаете…
— Пушкин, — строго сказал губернатор, — не забывайтесь.
— От всего сердца прошу у вас прощения и готов подвергнуться суровой казни. Так вот, даже если вы и не знаете, почему вас хотят убить, давайте всё же подумаем, что мне с этим делать? Мне придётся хотя бы попробовать покуситься на вашу жизнь.
— Пробуйте, — отмахнулся Инзов.
— Хор-роший, — сказал попугай. — Жако! Жако! Ур-р фью-и!
— Вот, — Иван Никитич похлопал по клетке, — у Жако спросите.
Новости о восстании доходили, несмотря на близость Кишинёва к местам боевых действий, разрозненные и неясные. В нескольких домах, где Пушкин бывал, обсуждали слухи и домыслы, касающиеся Этерии (Етерии, как тут говорили) и валашского бунта. В то же время в других просвещённых семьях говорили об «итальянском деле» — революции в Неаполе и её возможном исходе.
11 марта с одобрения Священного Союза в мятежный Неаполь вошли австрийские войска, но весть эта ещё не достигла Кишинёва. Пушкин, сидя с трубкой в гостях то у милейшего вице-губернатора Вигеля, то у Орлова, рассуждал о том, что не в этом году, так в следующем стремящиеся к переменам государства объединятся и восстанут совместными силами. А там глядишь, и появится первая Всеевропейская Конституция, а возможно и Европейская Республика.
…С Охотниковым он встретился, когда тот, получив выходной, обосновался читать что-то в турецкой кофейне на самом конце Булгарской, где улица переходила в размокшую пустошь. Под стенами кофейни ходили гуси и пили из гнилых луж воробьи; пахло тем, чем обычно пахнет в Кишинёве, только отчётливей: землёй, навозом, бочарной смолой и вином, махровым тутуном и козьей шерстью. (Может, правду говорят, что аромат кофе усиливает прочие запахи даже тогда, когда сам уже неощутим?) Место это, далёкое от изысканности, привлекало, однако, светских гостей уникальностью, — настоящая турецкая кофейня была в Кишинёве пока что одна.
Охотников, оторвавшись от чтения, встал навстречу Пушкину и застыл в изумлении.
— Не лгут, — он глядел мимо лица Пушкина, в желтые глазки Овидия, крепко вцепившегося Александру в плечо. — Вы теперь вечно будете с котёнком ходить?
— Пока не вырастет, думаю, — Пушкин не глядя потыкал Овидия согнутым пальцем. Котёнок куснул костяшку и мявкнул. — Потом он станет тяжеловат для повседневного ношения. Буду рядом водить.
— Ладно, — Охотников в замешательстве окинул глазами столик, взял кубик рахат-лукума и осторожно сунул под нос Овидию. Овидий понюхал руку Охотникова, лизнул рахат-лукум и отвернулся.