— Не бойтесь, — сказал Александр. — Кстати, ваши часы! — он достал из кармана «луковицу», блеснувшую серебром. — Выпали у вас, я и забыл…
— Благодарю, — Волошин схватил протянутые часы за цепочку и покачал в руке, как маятник. — Что вы так смотрите?
Пушкин встряхнулся и отвёл взгляд от рук Волошина.
— Так, задумался. А Зюдена не бойтесь. Вы с ним не встретитесь. Он одиночка и ни с кем не встречается.
— Э, сударь, вы тут недавно… Это Бессарабия, тут у всех есть друзья, кумовья, кузены, племянники, нанаши, крёстные… А в военное время бегут к нам с турецкой стороны. Никак не от нас.
— Quel est le lien?
Раевский вдруг заинтересованно поднял голову и попробовал сесть, но зашипел от боли.
— Ну пусть одиночка решит перейти границу. Его кто-нибудь да приметит. А кто таков? А откуда? Коли он так хитёр, то один на люди не сунется. В Бессарабии первое внимание к одиноким. Нет, он с большой компанией поедет, родственников или друзей…
— Интересно, — Раевский близоруко щурился. — А если, предположим, у него нет тут никого?
— Тоже не беда, — ответил Волошин. — С цыганами, значит. Табор через границу ходит свободно, ни нашим, ни туркам цыганы не нужны, власти над ними нет. Хочешь бежать, приходи к цыганам. Вместе они и ходят за кордон — частью цыганы, частью всякий сброд.
— Чёрт! — заорал Пушкин, так что к нему обернулись из каруцы едущей впереди. — Чёрт бы вас побрал, Волошин, вы гений! Есть поблизости цыганы?
Волошин что-то крикнул Николаю Ралли, тот ответил, и помощник судьи перевёл:
— У Долны сейчас стоит табор.
— Эге-ге-гей! — закричал Пушкин, встав в экипаже во весь рост и размахивая руками. — Стойте! Поворачиваем! Иван Никитич, поворачиваем!
Повозки ехали на закат.
— В чём дело? — высунувшись из каруцы, спросил Афанасий.
— Поворачиваем! В Долну! Немедленно!
— Что? — проснулся Липранди. — Где я? — он облизал верхнюю губу. — Где мои усы? Почему я могу говорить?
— В Долну! — вопил Пушкин, подпрыгивая в повозке и держа над головой Овидия. — Ничего не потеряно! Слышите?! Зюден будет наш! Ничего ещё не потеряно! — он наклонился и расцеловал Волошина, Липранди и Раевского в обе щёки.
— Мэ-эй, — неодобрительно сказал Ралли, торопя коня. — Щи оамень нерущинаць. Сумащечий дом, доамне фереште.
«…Ничего, что могло бы заставить нас заподозрить ваше разоблачение, до сведения нашего не доходило. Сообщите как можете скоро, что происходит с вами, и что заставило вас с сим вопросом обратиться к нам. О служебных успехах капитана Георгия Рыжова, ответить вам, к сожалению невозможно, поскольку Рыжов не далее как десятого дня сего месяца погиб, ставши жертвою уличного разбоя. В его рабочих бумагах, переданных ныне статскому советнику Черницкому, никаких записей, связанных с вашим поручением, обнаружено не было. Так же не была исполнена и прошлая ваша просьба, ибо всё, известное об генерал-губернаторе Иване Инзове, было передано вам в срок, и ни об какой тайне, связанной с Инзовым, не известно самым осведомлённым особам. Посему заключаем, что ваш праздный интерес к губернатору далее не должен отвлекать вас от работы».
Интерлюдия: Зюден
Он совершил свое теченье
И в бездне вечности исчез…
Могилы пепел, разрушенье,
Пучина бедствий, крови, слез -
Вот путь его и обелиски!
Что есть память, если посмотреть отстранённо? Разбавленная настойка совести и тщеславия. Человек не запоминает боли, но помнит стыд. Не помнит удовольствия, но сохраняет гордость. Остальному, конечно, находится уголок, но уже где-то на задворках, там, где места может не хватить. Покажи человеку пятерых незнакомцев без выраженных черт и заставь запомнить их — он запомнит детали их одежды. Одень их одинаково, скажем, в военную форму, — и они станут невидимками, призраками, не оставляющими в памяти следов. С этим предательским свойством Зюден научился бороться.
У него не было знакомых. Запоминать нужно было слишком многое: письма, имена, целые страницы шифрованных текстов на разных языках (не всегда известных Зюдену), карты… Людям отведены были те отдалённые области, где обычно хранится всё перечисленное. Несколько подробных портретов. Два десятка быстрых набросков. Около сотни имён. Всё. Ни к кому не привыкать, ни о ком не составлять абсолютно точного мнения. Людям свойственно меняться или вытряхивать из глубин души такое, о чём нельзя было заподозрить. А глазам свойственно замыливаться. Поэтому каждого, кто считал Зюдена своим знакомым, сам Зюден оценивал, как впервые.
А сейчас, выходя к высокому костру, в круг людей, обернувшихся навстречу, он подумал вдруг: а что я буду делать завтра? Какие слова и планы учить в новой жизни? Опрокинется мир, на картах появятся новые границы, не будет никого, кто вспомнил бы обо мне; кому я буду нужен? Я, доведший своё тело и разум до безупречной точности автомата, наподобие андроида Жаке-Дро?
На него смотрели с настороженным вниманием, как на чужого.
Воистину, здесь живут те, кто более всего близок мне, — подумал Зюден, молча подходя к огню и потягивая руки. — Они знали меня, когда я был с ними, но прошло полгода, и ныне я опять посторонний».
— Мишто явъян, путник, — сказал старик Зурило.
В новом мире, — понял Зюден, и даже испытал смутное подобие удивления, — для меня не найдётся задания.
Через месяц с небольшим Российской Империи предстояло исчезнуть, а сегодня человек по имени Зюден стоял, освещаемый огнём, и думал только о том, что жить нужно будет учиться заново.
Он склонил голову, посмотрел на людей, окруживших его, и стал запоминать их — всех до единого, пытаясь понять, о чём думают они, чем живут, что значат друг для друга.
— Странную дорогу ты выбрал, если снова встретил нас, — сказал старик. — Садись, зеленоглазый.
— Это верно, — Зюден улыбнулся и сел на горячую от близкого пламени землю.
Он вынул из дорожной сумки папку и расправил заломившийся угол. Под отстающим кожаным переплётом темнели две металлические пластины, скреплённые лучшим из современных замков. Броня, скрытая под кажущейся хрупкостью обложки.
«Читающий эти строки должен понимать, что в настоящее для него время я уже не могу называться человеком». — Кто-то их прочитает? Кто сумеет узнать, что совершил автор этого уже очень толстого и, судя по всему, завершённого тома?
Зюден извлёк из-под обложки отдельно лежащий листок, быстро разорвал его и приготовился бросить в огонь, как бросал все прошлые записи такого рода. И, не донеся руки, остановился. Задумчиво скомкал обрывки рукописи в неровный шар, и, поколебавшись (как странно вновь испытывать это дивное чувство — сомнение), сунул его в карман.
Искры взлетали высоко над головой, бились и опадали серой невесомою сажей.
Плотным бумажным сердцем лежал в кармане Зюдена текст, столь мелкий и до того изорванный и смятый, что никто уже не смог бы его прочитать.
«Нынче утром я проснулся до рассвета. Впервые с младенчества мои руки были слабы со сна, так что я едва мог пошевелить на себе одеяло. Только пробудившись, я пытался сжать кулак, но чувствовал, что в моих пальцах совершенно нет силы. «Как же смешно, — подумал я. — Сегодня я держу в руке судьбу целой страны, но не могу ухватиться даже за край постели». Так бы наверно сказал на моём месте какой-нибудь персидский царь. А затем я подумал, что однажды вот так же захочу сжать кулак на своей утекающей жизни, но мои пальцы ничего не удержат. Если совершится всё, за что я в ответе, и мне повезёт ещё выпить вина, я буду пить за то, что никто пока не желал женщине: чтобы ваши руки как можно дольше оставались крепки».