Первый день завершился удивительно спокойно. В монастыре Силуан сразу куда-то исчез, «странноприимный дом» – пристройку к кельям, показал нам Пахомий. Ничего так комнатка – квадратов на двенадцать. Неказистая печка с полатями, на которых по летнему времени были навалены для просушки снопы каких-то трав, распространяющих запах сеновала. Самодельный стол, две широкие лавки, на которых, видимо, нам предстояло почивать, ведро для воды, ведро для надобностей. Это была вся обстановка.
Сашка сразу скинул свои пожитки на стол и молча скорчился на лавке лицом к стене. Помочь я ему не мог, потому поставил рюкзак в угол и вышел на улицу. Вечерело. С озера дул сыроватый ветерок, наполненный запахом водорослей и рыбы. Огромные мохнатые сопки словно бы сжимались вокруг пади, угрожающе нависали над озером и монастырём. Красный диск солнца должен был вот-вот кануть за верхушку самой большой горы. Тогда наступит сумрак. Я поёжился. Не хотелось бы мне жить здесь год от года, да ещё в одиночестве. Не то чтобы страшно – как-то слишком величественно, не для человека…
В быстро спускающейся тьме вдруг надтреснуто зазвонил колокол. Я пошёл на звон и оказался у развалин кирпичного храма. Было видно, что его недавно поновляли – часть стен побелена, возведён каркас новой крыши. Рядом лежали штабеля досок, кирпич, мешки с цементом. Я представил, как два монаха ползают по зданию, стараясь привести его в божеский вид, и меня охватила неуместная жалость.
В колокол, висящий на временной деревянной звоннице, усердно бил отец Пахомий. Я молча прошёл мимо него, перекрестился и вступил под ветхие своды.
Отец Силуан служил всенощную, можно сказать, под открытым небом. Конечно, ни Царских врат, ни иконостаса тут ещё не было. Кое-где на стенах висели образа, старинные потемневшие доски соседствовали с бумажными глянцевыми картинками, явно вырезанными из календарей. Голос настоятеля поднимался под своды, открытые вечернему небу, и растворялся в нём. Он служил размеренно и неторопливо, будто перед ним лежала вся вечность. Пение его было уверенным, благозвучным, но каким-то резким. Батюшка предпочитал греческие распевы, и, что меня поразило, часто переходил и на греческий язык. Пахомий подпевал ему, как умел – и за диакона, и за клирос. Я представил, как они служат так дважды в день – год от года, вдвоём, в полуразрушенном храме среди огромных мрачных сопок, и снова невольно поёжился. А ведь раньше старец жил тут один, и греческим распевам внимали только окрестные лисы и рыси.
Старец помазАлся, почему-то не снимая клобук, лишь слегка сдвинув его. Потом помазАл Пахомия. Я подошёл к сбитому из ящиков аналою и принял на чело елей. Рука батюшки, к которой я прикоснулся губами, была мозолиста, густо покрыта жёстким чёрным волосом, суха и прохладна, как мощи.
Сумрак, разбавляемый рваными язычками свечей и несколькими лампадами, вдруг взорвался магниевой вспышкой. Саша снимал от входа. Этот парень непрошибаем! Двадцать раз инструктировал его, как вести себя в монастыре, но он по-прежнему готов наплевать на всё ради хорошего кадра. Впрочем, в его положении все поучения уже можно пропускать мимо ушей и делать то, что считаешь нужным – но какой же я идиот, что взял его с собой!..
Однако отец-настоятель, судя по всему, нисколько не разгневался на помеху в службе. Он спокойно поднял глаза на фотографа и подозвал его движением руки с кисточкой. И – о чудо! – желчный агностик Саша, гордо умирающий двадцатипятилетний пацан, опустил камеру и смиренно подошёл под елеопомазание.
Спали тихо и бестревожно, на сыроватых тюфяках, под целыми ворохами старых одеял. В желудках у нас была незатейливая вечеря – молодая картошка с монастырского огорода, да только что пошедшие колосовики – подберёзовики и маслята. Тайга вокруг угрожающе молчала, изредка доносилось потрескивание ветки или крик ночной птицы. Где-то на краю сознания шёлково шелестело озеро. Призрачный ветерок юркал сквозь дырявую крышу. А мы спали.
Колокол разбудил меня на рассвете. Я рывком поднялся с лавки. Сашка спал мёртвым сном, лицо посерело и исказилось, на совершенно голой после лучевой терапии голове проступили капельки пота – видимо, боль вернулась к утру, но он так устал, что не проснулся. Быстро одевшись, я тихо вышел на улицу.
Монахи готовились к литургии. Перед деревянным крестом на могиле первого настоятеля – преподобного Силуана Рысеозёрского (думаю, ещё и монашеское имя основателя обители привело сюда современного отца Силуана) стоял грубо сколоченный престол, на котором разложен был старый-престарый антиминс. Я разглядел на нём только четырёхконечный крест и полустёртые греческие надписи.