Настоятель взял початую бутыль церковного кагора, который здесь берегли, словно драгоценность, плеснул чуть-чуть в круглую пиалу, долил тёплой ключевой водой и стал читать греческие молитвы. Сашка изо всех сил таращил глаза и, думаю, жалел, что не взял камеру. Сам я был удивлён побольше его – знал, что происходит необычное.
Это была настоящая агапа, «вечеря любви», литургия первохристиан. Я слышал, что кое-где по приходам этот обычай возрождается и что отношение к этому в Церкви настороженное.
Отец Пахомий отвечал на молитвы настоятеля «аминь», иногда «ей, аминь», а когда настоятель закончил молиться, возгласил по-русски:
– Сидящему на престоле и Агнцу благословение и честь и слава и держава во веки веков.
Казалось, окрестные горы, лес, озеро и само небо торжественно притихли, внимая церемонии.
– Если кто свят, пусть подходит, а кто нет, тот пусть кается, – проговорил отец Пахомий.
Старец переломил ковригу хлеба, обмакнул в пиалу и откусил кусочек. Переломил ещё раз, обмакнул и передал Пахомию. Тот откусил так же благоговейно. Настоятель протянул хлеб мне.
Я был в растерянности: несомненно, это было причастие, но вопиюще неканоничное… Я опасался быть втянутым в какой-то еретический ритуал. Однако выхода не было. «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного», – пронеслось в моей голове, и я откусил мягкое, сладковатое, отдающее ветром над полем пшеницы и солнцем над виноградниками.
Приобщился.
Последний кусок достался ничего не понимающему Сашке.
Потом, как и следовало на агапе, мы тихо и степенно приступили к еде, прерываемой речами настоятеля. Сейчас, да и сразу после той вечери, я не смогу точно вспомнить, что он говорил. Речь текла гладко-увесисто, словно спокойный, но мощный поток. Это была даже не проповедь, просто рассказ о душе, её месте в мире, борьбе и страданиях. О поющих в вышине ангелах и нечисти в тёмных провалах. О невидимой войне, тысячелетия ведущейся вокруг нас и за нас, в которой мы побеждаем и гибнем, но иной раз даже не сознаём этого. Иногда старец прерывался и что-то пел по-гречески, на латыни и ещё каких-то странных языках. Иногда по-церковнославянски пел Пахомий.
Это продолжалось долго, может быть, несколько часов. Ночь опустилась на тайгу. В сопках тревожно закричала птица, откуда-то издали ей ответило мяуканье рыси, на озере шумно плеснула щука. И настала тишина. Лампа выхватывала из темноты стол с остатками ужина, белую, как снег, чашу, бороду Пахомия и огненные глаза Силуана.
Он встал и прочитал благодарственную молитву, на сей раз по-русски. Обнял и трижды расцеловал Пахомия, и поглядел на нас. Я подошёл и тоже троекратно облобызался с настоятелем, ощутив колючую жёсткость его бороды и задубелую кожу лица. От него шёл едва уловимый запах – так пахнет палая листва и вянущие травы. Пока я совершал целование с Пахомием, настоятель лобызался с Сашкой, и снова меня не удивило это, хотя я ещё день назад не мог представить нашего фотокора в такой ситуации. Но это уже не имело значения. Я словно бы пребывал во сне – очень ярком, но совершенно неправдоподобном. В этом сне могло случиться всё.
А вот как мы по-настоящему заснули, не помню.
С утра день был пасмурным, изредка моросил мелкий дождик, редкие, но сильные порывы ветра заставляли лес грозно взрёвывать. Литургию я проспал и когда вышел на улицу, дневные труды насельников были в разгаре. К моему изумлению Сашка поднялся раньше меня и азартно помогал Пахомию на ремонте храма: таскал раствор и кирпич, придерживал доски. Зачехлённая камера сиротливо лежала на брёвнышке поодаль.
– Со мной пойдёшь, – раздалось позади. Я обернулся и увидел Силуана.
Смотрел он сурово, глаза сверкали. В то же время я ощутил некую отстранённость, словно он глядит на меня в бинокль из невообразимой дали. Я молча проследовал за ним. Шли лесом. Сначала это было легко, потом дорога пошла вверх, а ели принялись сцепляться друг с другом и не пускать дальше. Впрочем, что-то вроде тропинки здесь намечалось. Вскоре я запыхался и совершенно выбился из сил, но старец всё так же размеренно шёл впереди, ни разу не оглянувшись.
Ельник поредел и мы вышли на открытую вершину сопки. Здесь стоял деревянный поклонный крест, продубленный дождями и ветрами. Отец Силуан размашисто перекрестился на него, я тоже.
Вид отсюда открывался фантастический. Под высоким обрывом до горизонта разлилось тёмно-зелёное и бурое. Тайга не то что напоминала море – она и была морем, по которому яростный ветер гнал ревущие волны. Казалось, если спрыгнуть с обрыва в эту волнующуюся пропасть, упадёшь на самое дно и будешь вечно лежать там, сливаясь с бесчисленными слоями хвои. Деревья гнулись тяжело, с треском, но синхронно, словно старики в храме Великим постом совершали поклоны. Надо всем этим нависало жемчужное небо с ходящими по нему массами дождевых облаков. Бездна бездну призывала.