Иностранный язык
Переводы Библии, древние или новые, прекрасные или посредственные, могут также оказаться под угрозой искусственного приручения языка Танаха и Нового Завета. В каком-то отношении это и есть их прямое задание: «чтобы читающий легко мог прочитать» (Авв. 2:2), как говорит пророк. Гениальность лютеровского перевода Библии на немецкий в том, что он звучит вовсе не как перевод, а как текст, написанный на немецком, на каком говорили и писали бы Исаия или Матфей, живи они в Саксонии XVI в. Любой, кому приходилось много переводить какой угодно текст с одного языка на другой, должен был усвоить, кажется, очевидный принцип: читатель не должен обращаться к словарю, чтобы понять его. В то же время переводчик любого текста, и в первую очередь переводчик Библии, необходимо сталкивается со многими словами и фразами, которые перевести трудно. Богослужебная пометка «Сэла» в Псалтири (напр., Пс. 3:3) передается в переводе Танаха Еврейского издательского общества (Jewish Publication Society) как «богослужебное указание с неясным значением», а «рака» в Евангелии (Мф. 5:22) передается в сносках Пересмотренного стандартного перевода (Revised Standard Version) Нового Завета как «непонятное бранное выражение». Оба технических термина упрямо сопротивлялись всем исследовательским усилиям на протяжении столетий и целых тысячелетий и до сих пор пребывают вполне «иностранными» для нас.
Но язык Библии «чужеземен» для нас и в гораздо более глубоком смысле. Каждый учитель еврейской школы или воскресной школы сталкивается с тем, что Библия, как Танах, так и Новый Завет, сплошь и рядом оперирует сельскохозяйственной образностью, которую дети современного города находят довольно непонятной. Слова «Господь — Пастырь мой» (Пс. 22/23:1) могут быть знакомы, но вряд ли они многое говорят изучающему Библию, молодому или пожилому, если для него «пастыри» и их работа ассоциируются разве что с шерстяным свитером или, в лучшем случае, с бараньим рагу. Не способствует «переводу» и сентиментальная трактовка «пастыря» определенными формами религиозного искусства, предлагающими образ, который не узнал бы ни один древний пастух и ни одна овца, ни древняя, ни современная. И если христианский читатель надеется снять эту проблему, как свойственную «Ветхому Завету», ему стоит вспомнить слова Иисуса: «Я есмь пастырь добрый: пастырь добрый полагает жизнь свою за овец» (Ин. 10:11); та же самая сельскохозяйственная метафора поясняет здесь не какой-то периферический элемент христианского учения, а его центральное исповедание, что Христос умер за мир. Но наиболее иностранным из всего иностранного языка Библии говорит апо-калиптика, встречающаяся нам сперва в книгах Иезекииля и Даниила, а затем — в Откровении Евангелиста Иоанна. Глава за главой, эти книги изображают целый калейдоскоп зверей и звезд, цветов и процессий, все из которых, вероятно, что-то означали для автора и должны что-то означать для читателя и тогда, и даже теперь. Расходящиеся, подчас чудаковатые интерпретации, которым подвергается веками библейская апокалиптика, как иудейская, так и христианская, подкрепляет это впечатление чужеземности даже самими своими усилиями прояснить ее.
Но разве не эта чужеземность языка Библии и овладевает нашим вниманием? Как сказал однажды Кьеркегор, это не то сообщение, о котором можно рассказать во время бритья! Язык Библии — это язык, требующий чтения и перечитывания, осмысления и исследования. Для очей и сердца веры это, в конце концов, любовное письмо, одно длинное любовное письмо. Получая письмо от любимого друга, я не могу прочесть его один раз и просто избавиться от него. Скорее, я буду думать, что оно значит, что подразумевается под тем или другим выражением. Если же это письмо написано иностранным языком, сам его язык заставляет меня читать медленнее. Великие интерпретаторы священного текста отличаются от новоиспеченных экзегетов тем, что научены пользоваться самой странностью текста, чтобы проникнуть в его глубины. Отчасти на этом зиждется и практика аллегорического толкования, или поисков «духовного смысла». Поскольку в Библии столь многие слова и фразы не похожи на то, как мы обычно говорим, или на то, о чем мы говорим, аллегорический толкователь ищет ключ в тексте, в этом или в другом, или во вдохновении свыше, в ответ на молитву. Да если и оставить в стороне аллегории, Библия постоянно привлекает внимание к нюансам смысла, поворачивая одну идею под разными углами, повторяя раз за разом едва не совершенно то же самое. Псалмы представляют особо плодотворное собрание такого мнимо тавтологического языка. Стихи первого псалма последовательно развивают тему и ее вариации в соответствии с такой внутренней логикой, которая вовсе не вписывается в привычные нам ходы мышления. Псалом 118/119, самая длинная глава Библии, играет вариациями своей темы, употребляя в разных стихах разные названия Библии: «повеления, уставы, заповеди, суды, откровения» и т. д. Если бы этот способ высказывания был не таким иностранным для языка, которым говорю и пишу я, это искушало бы меня отвергнуть его. Благодаря тому, что язык апокалиптики Танаха и Нового Завета во многих отношениях наиболее чужеземны, поэзия и искусство Уильяма Блейка, сами по себе не менее странные, заимствуют у нее способность говорить громко и ясно (хоть «ясно» в своем роде).