Выбрать главу

Кардинал ожидал меня в холодной каменной зале. Вяло чадил камин, ветер развевал тяжелые занавеси на узких окнах, под которые натекала вода. Пахло дымом и мокрой одеждой. Рядом с кардиналом стоял доминиканский монах в белой власянице, перепоясанной вервием, и в сандалиях на босу ногу. При виде его одежды я поежился от холода, а заглянув ему в глаза, окоченел. Веки его были прикрыты, отчего глаза казались трещинами на каменной маске, зубы стиснуты так, что губы перерезали лицо прямой линией. Я уже встречал этого человека прежде — не мог вспомнить, где. Он походил на испанцев той породы, что взращена в Кастилии — они подобны мечу, закаленному в пламени веры и в холоде арабской ненависти.

Кардинал обратился ко мне:

— Рыцарь Анри, я получил скверные известия.

У меня отлегло от сердца. От скверного до очень скверного — немалое расстояние. Он продолжал:

— Отлученный от церкви граф Раймунд прибыл в Марсилию, где жители встречали его — прости меня, Господи — как Спасителя на Пасху.

Я сперва удивился, но мигом осмыслил его слова, и удивление мое поуменьшилось. Марсилия — город свободный, торговый, он никогда не принадлежал тулузским графам. У них был свой сюзерен, но он лишь именовался графом. Весь Прованс видел в Раймунде отважного защитника, считал его своим, любил даже за те неисчислимые беды, что обрушились на его голову. Трубадуры слагали песни о «злосчастном Раймунде». И я опасливо проговорил:

— Монсеньор, марсильцы — добрые католики.

Кардинал сказал:

— Да, но еще более добрые провансальцы. Слушай далее. К Раймунду прибыл герольд из Авиньона…

Авиньон тоже не принадлежал тулузской короне. Вести были действительно скверные. Кардинал продолжал:

— Рыцарь Арнольд Одегар приветствовал Раймунда во главе трехсот провансальских рыцарей.

Все начиналось сызнова. Мы, крестоносцы, сражавшиеся с альбигойской ересью, оставили после себя одни пожарища, однако каждый из нас сознавал, что под пеплом дремлет огонь. Первый же ветер — и Прованс загорится вновь. Я всегда полагал, что высокую сосну нельзя пригибать до земли, нужно либо срубить ее, либо выкорчевать. Иначе она выпрямится и зашвырнет тебя прямо в небо. Что мог я сказать кардиналу?

Я сказал:

— Мой меч у ваших ног.

Он заговорил гласом ветхозаветного пророка, призывающего гнев Божий на головы грешников:

— В воскресенье, когда все истинные христиане сойдутся на молитву, с колоколен провансальских храмов разнесется погребальный звон. Пламя свечей будет погашено, и свечи сброшены наземь. И наступит тьма, предвестница той тьмы, что ожидает души отвергнутых святою церковью нашей.

Голос кардинала поднялся вверх и заполнил залу, стены отозвались глухим эхом. Я глядел на него и думал о том, какое испытал облегчение, увидав, что привели меня не к Иннокентию, а к нему. А теперь сожалел, что не встретился с самим папой.

В те годы, когда еретики справедливо поносили дела и слова служителей церкви, кардинал Уголино, епископ Остии, сын графа Тристана Конти, вел жизнь скромную и праведную, чем заслуживал славы человека с чистой совестью, высокого благочестия и выдающихся познаний. Однако надев тиару, этот гордый и неуступчивый человек не сумел подавить в себе мирские страсти. И больше походил на жреца ревнивого Бога из Ветхого Завета, нежели на земного посланца милосердного Христа. Ничего нет страшнее праведника, почитающего себя непогрешимым. Ему все дозволено, он вправе судить, но не может быть судимым.

Меж тем кардинал все так же громогласно клеймил грешников:

— Да будет отказано этим прокаженным в святом причастии, да отвергнется подаяние их… Да будет отказано им в христианском погребении, и пусть валяются тела их вне освященной земли и станут добычей для псов и стервятников.

Тут заговорил Доминиканец, и я впервые услышал голос его. Он сказал:

— Блажен тот, кто разобьет о камень головы малых детей их.

Начав свое повествование, зарекся я забегать вперед, в грядущие годы, уподобляться какому-нибудь божеству, заранее знающему, чем окончится его рассказ, и непрестанно прерывать себя: «Да, но этот человек год спустя уйдет из жизни…» или «Нет, не ведает он, что…» Я пытаюсь вселиться в мозг и тело того Анри де Вентадорна, каким был я, скажем, лет тридцать назад; пытаюсь сделать так, чтобы знания, отчаяние, а, быть может, и умудренность нынешнего Анри не проникали в слова и поступки того, кем я был прежде. Однако тут не удержусь от одного пророчества.