Смотрел я и думал. Когда был я только Бояном в деревне еретиков, я был по-своему счастлив. Я был спокоен и безмятежен, как сильный, девственный лес. Сейчас я был только Анри. В сердце моем царила разруха, как в растоптанной и изуродованной Тулузе. Душа мерцала, как свеча в покинутом, пустом доме. Я был истощен, как после тяжелой болезни. Говорят, такое состояние присуще тому, из кого был изгнан злой дух. Как сказано в Евангелии? «Когда нечистый дух выйдет из человека, он бродит по безводной пустыне, ища покоя, и не находит; тогда говорит: возвращусь в дом мой, откуда я вышел. И, придя, находит его незанятым, выметенным и убранным».
Тогда на стену ко мне поднялись двое и сели рядом на камни. Они спросили:
— Ты — Боян из Земена?
Я признался:
— Я.
Зачем я снова назвался Бояном? Не знаю. Но с тех пор я провел достаточно бессонных ночей, чтобы ответить себе на этот вопрос. Затем, что Бояну предстояла дорога, затем, что были люди, которые шли этой дорогой за ним и рядом с ним. Но ведь Анри мог присоединиться к крестоносцам? Там он занял бы место в самом низу — ну, пусть не внизу, но посредине — той пирамиды, где на вершине стояли папа и король. Надо мною, Анри де Вентадорном, должен был стоять мой сюзерен, который, в свою очередь, был чьим-то вассалом. У богомилов не было сюзеренов и вассалов, не было епископов, архиепископов, кардиналов, легатов — все были равны меж собой. И еще, еще — мне по-прежнему хотелось доказать Бояну, что я чего-то стою, и что я даже лучше него. Разве я уже не доказал этого?..
Старший из тех, кто подошли ко мне, сказал:
— Брате, ты избран до скончания жизни своей быть Хранителем Тайной книги. Прилетели голуби из болгарской общины-матери, и велено было нам найти тебя. Книга взывает к тебе.
Так возвратился я под ярмо Священной книги. Долг повелевал мне хранить ее ценой жизни своей и других. Запрет богомилов — не посягать на жизнь живого существа — был снят с меня. И я убивал. Преследовали Книгу — то бишь, меня — как не преследовали самого кровожадного оборотня-людоеда. Но вскоре половина моих преследователей, встретившись со мной лицом к лицу, разбежались. Другая половина, ослепленная алчностью или же религиозной нетерпимостью, а порой и неуемной гордыней, стремилась во что бы то ни стало победить «Рыцаря Священной книги» — именно так стали меня называть. Эти люди умирали.
Когда в Святой Инквизиции мне сломали правую ногу, я стал биться железной рогатиной. День и ночь я крутил ее в руках, пока не научился вертеть над собой так быстро, что дождь не успевал намочить мне волосы. И так быстро крутил ее перед собой, что, казалось, защищен был железным щитом. Потом мне перебили пальцы на правой руке. Левой рукой я мог писать, но не мог сражаться.
Миновало почти двадцать лет. Летописцы начертали на выделанных кожах давно умерших животных, что альбигойские войны закончились. Погибли оба заклятых врага — предводитель альбигойцев граф Раймунд Шестой Тулузский и предводитель крестоносцев Симон де Монфор, «Арденнский вепрь». Графа Раймунда избивали, раздев до пояса, а потом затащили с удавкой на шее в гробницу Пьера де Кастельно — папского легата, убитого альбигойцами. И душа католика, должно быть, возликовала при виде крайнего унижения еретика. А Симона де Монфора убило под стенами Тулузы камнем, который бросила какая-то женщина. Альбигойцы уверяли, что это был каменный ночной горшок. Я своими глазами видел смерть де Монфора. Он упал у ворот Тулузы, лицо его вмиг стало черным, как уголь, и двое рыцарей накрыли тело его своими плащами.
Тогда — как в древней саге — борьбу продолжили сыновья погибших — граф Раймунд Седьмой Тулузский и Амори де Монфор. Молодой граф, как и большинство провансальцев, легко исторгал из себя слезы умиления, и еще легче — отчаяния. Он творил чудеса храбрости, но еще больше было за ним позорных дел. Говорили, что сегодня он рвет зубами цепи, в которые его заковал папа, а завтра будет нежно ласкать их.
Когда Амори призвал войска короля Франции, посулив отдать ему все провансальские земли, мы поняли, что борьба с оружием в руках им проиграна. В Прованс вошли французы, только под предводительством не Филиппа Августа — я пережил и его, — а Людовика Девятого.
Людовик Девятый был воспитан своей матерью, Бланкой Кастильской — хладнокровной, бесстрашной и суровой женщиной, ее невозможно было обидеть или унизить, решения ее были точны, удары — всегда в цель. Она вырастила своего сына благочестивым лицемером, хотя многие клянутся, что он был не чужд и показного самобичевания, не пренебрегал и полуночными мессами, и постами, ходил к исповеди. Хорошо, коли так.