Эти и еще много других слов произнес тогда Госелин. Большинство их я к тому времени уже слышал, смысл некоторых постиг сам, а были и такие, которые, как я догадывался, шептали друг другу Совершенные.
Рука Госелина, что обнимала меня, дрожала, как в лихорадке. Моя искалеченная рука безжизненно висела вдоль тела и не могла обнять его, другой же рукой я опирался о подоконник. Рогатины в ней уже не было.
Зачем Госелин говорил мне все это? Убеждал ли меня взойти с ним на костер? Или надеялся, что я останусь в живых и пронесу сквозь годы слова его? Вот они — я записал их…
Я сказал ему:
— Брате, всему есть цена. Хороший меч стоит десяти плохих мечей. Хороший конь — десяти кляч. Только хороший человек бесценен. Даже тысяча негодников, нет, даже тысяча пристойных людей не стоят одного доброго, хорошего человека. Ты хороший человек, Госелин.
Тогда я уже решил — не приму руку помощи Пьера Роже де Мирпуа. Разве что попробовать выйти из Монсегюра Бояном из Земена? У меня еще было время подумать.
На следующее утро из Монсегюра вышли Совершенные. С ними был и я, и десяток рыцарей, которые предпочли разделить судьбу своих учителей — Совершенными они должны были стать в свой предсмертный час. У этих рыцарей были жены и дети. И их жены и дети шли вместе с нами, но слез и рыданий еще не было.
Мы спустились на широкую поляну под крепостью. Поляну окружала невысокая изгородь и плетень из свежесрубленных веток и тонких стволов деревьев. Через этот плетень можно было видеть, что происходит снаружи. Приятно пахло свежей древесиной. Вдоль пути нашего толпились крестоносцы. Они молчали. Никто не поднял руки, чтобы ударить, никто даже не плюнул в нас. От страха? Или из уважения?
Ги, новый маршал Мирпуа, дал нам пятнадцать дней на размышление. Если отречешься и раскаешься — ты прощен, выходи за изгородь и отправляйся на все четыре стороны. Ежели нет — на пятнадцатый день взойдешь на костер под Монсегюром. И несмотря на Великий пост — а может быть именно поэтому — как спешили умертвить Спасителя перед Пасхой, так и нам суждено было сгореть до Воскресения Христова.
Кажется, все запели, когда загнали нас в ту кошару. Я молчал. И решил начать писать…
То и дело подходили взглянуть на нас крестоносцы. Они стояли у изгороди, вокруг предназначенного для жертвоприношения стада. Я узнал среди них родного своего брата. Кого из четверых, не могу сказать, я ведь уже лет пятьдесят не виделся с ними. Теперь это был старик, с гордой осанкой и мужественным лицом. Таким был бы и я, живи я, как люди. Таким был бы и Боян из Земена, останься он жив. Брат мой не мог бы узнать меня — я носил длинную седую бороду, черная повязка закрывала правый глаз. В тот день, когда лишили меня глаза — день то был или ночь? — понял я, для какого истязания служит железное солнце с крючьями вместо лучей. Видел солнце это и при встрече с Доминиканцем в монастыре. Не рассказываю подробно, ибо любое воспоминание о насилии разносит и множит насилие в мире… Я стоял и спокойно смотрел на своего брата. Мог, конечно, выйти за изгородь и сказать:
— Я Анри де Вентадорн.
Впервые за столько лет — почти три десятка — я, как Анри, был на самом деле свободен. Я сберег Книгу, и теперь она в надежных руках. Боян из Земена был не вправе требовать от меня большего. Я уплатил свой долг. Он не мог бы сделать сверх того.
Да, верно, он прыгнул в огонь. Но я не имел права поступить, как он.
Как Хранитель Книги, я был обязан оберегать ее от пламени костров, чтобы могли умирающие наши братья утешиться тем, что Слово апостола Иоанна с ними, и Книга смотрит на них. Может, думали они даже, что невидимая рука записывает имена их на пергаменте. Стоял я у десятков костров — сгорали там по одному, по десять, по двадцать человек. В тринадцатый Божий день месяца мая, в лето Господне тысяча двести тридцать пятое у Монтвимера были сожжены сто восемьдесят три булгара — так нарекли их в смертном приговоре.
Боян из Земена набрался мужества в единый миг. А тех мужчин и женщин долго гнали по дороге и заставляли потом взбираться на огромную гору поленьев. Сначала они пели, потом стали кашлять, и под конец — вопить. Они не были связаны, но никто даже не попытался выскочить из огня. Они сами связывали себя рукавами рубах и умирали, обнявшись.
Нужно ли мне идти на костер? Не лучше ли вернуть себе то имя, с каким я родился? Иначе, каким именем призовет меня Господь в день Страшного суда? Воскликнет ли он: «Анри!» или «Бояне!» Или в горнем мире меня встретит сам Боян из Земена? Что он скажет мне: «Анри»? И только? Добавит ли: «Брате, ты сберег имя мое». Или же скажет: «Я поступил бы иначе».