Хатем поостерегся снова мне противоречить. Он вытер стол, наполнил пустую чашку и вышел, опустив глаза. Он знал, что не должен задевать мое самолюбие. Но он знал также, что каждое сказанное им слово оставило глубокий след в моем мозгу, что бы я сейчас ни говорил.
И верно, сегодня утром я был совсем уже не в том расположении духа, как вчера. Я больше не думал об этом и не хотел мстить. Я намеревался покинуть город и увезти всех своих. И я больше не стремлюсь найти эту проклятую книгу: мне кажется, каждый раз, как я приближаюсь к ней, происходит какое-то несчастье. Сначала — старый Идрис, потом — Мармонтель. Теперь — пожар. Я больше не хочу ничего подобного, я уезжаю.
Марта тоже умоляет меня покинуть этот город без промедления. Ноги ее больше не будет во дворце. Она убеждена, что хлопоты, которые она могла бы еще предпринять, ни к чему не приведут. Сейчас она хотела бы отправиться в Смирну — разве не говорили ей когда-то, что ее муж устроился где-то в той стороне? Она уверена, что там ей удастся добыть бумагу, которая сделает ее свободной. Если она найдет там то, что ищет, мы вместе вернемся в Джибле. И там я женюсь на ней и введу ее в свой дом. Я не хочу обещать ей этого прямо сейчас: столько сложностей отделяет нас еще от этого завтра. Но мне нравится лелеять мысль, что грядущий год, так называемый год Зверя и тысяч предсказанных бедствий, станет для нас годом нашей свадьбы. Не концом света, а началом начал.
Тетрадь II. Глас Саббатая
В порту, воскресенье, 29 ноября 1665 года.
В моей тетради еще полно чистых страниц, но эти строки я начинаю писать в другой, только что купленной мной в этом порту. Первой у меня больше нет. Если мне не придется снова ее увидеть — после всех этих записей, сделанных в ней начиная с августа, — мне кажется, я потеряю вкус к писанию и в некотором роде вкус к жизни. Она не потерялась, просто я вынужден был оставить ее у Баринелли, когда в спешке покинул его дом, и я очень надеюсь вновь обрести ее — и даже сегодня вечером, если будет на то Божья воля. Хатем пошел, чтобы забрать ее и еще кое-какие вещи. Я доверяю его ловкости…
А пока я вновь вернусь к событиям этого долгого дня, когда я подвергся стольким публичным оскорблениям. Некоторых из них я ожидал, других — нет.
Итак, сегодня утром, когда я со своими намеревался отправиться в церковь в Перу, пришел какой-то важный турок с большой свитой. Не сойдя с коня, он послал одного из своих людей найти меня. Все обитатели нашего квартала почтительно приветствовали его, а некоторые снимали головные уборы, после чего исчезали в первом попавшемся переулке.
Когда я появился, он поздоровался со мной по-арабски, сидя верхом на разряженной лошади в полной сбруе, я вернул ему его приветствие. Он заговорил со мной так, будто мы были давно знакомы, и называл меня другом и братом. Но его хмурые глаза говорили другое. Он пригласил меня посетить его и оказать ему честь этим визитом, а я вежливо ответил, что это было бы честью для меня, все это время задаваясь вопросом, кем может быть этот человек и что ему от меня нужно. После всего, что случилось со мной в эти последние дни, я стал подозрительным и, не имея никакого желания идти в дом к незнакомцу, ответил, что должен — увы! — покинуть город в следующий четверг по срочному делу, но с удовольствием приму его благородное приглашение в мой будущий приезд в эту благословенную столицу. А про себя я пробормотал: «Не слишком скоро!»
Вдруг тот человек вынул из кармана акт, который обманом и принуждением заставил меня подписать мой тюремщик. Он развернул его, утверждая, что там стоит его имя. Он назвал себя и сказал, что он удивлен тому, что я собираюсь уехать, прежде чем расплачусь со своим долгом. «Это, наверное, брат судьи», — подумал я. Но он также мог быть любым другим могущественным лицом, сговорившимся с моим тюремщиком, и ему-то он и предназначал мою долговую расписку, убеждая меня, что вписывает туда имя судьи. А этот судья, вероятно, существовал только в сказке, придуманной Морхедом Агой. «Ах, так вы брат кади!» — воскликнул я, чтобы оставить себе время подумать и дать понять тем, кто нас слушал, что я не слишком хорошо понимаю, кто этот человек.
В ответ прозвучала довольно грубая тирада:
— Я брат того, кого мне угодно! Но не генуэзской собаки! Когда ты собираешься заплатить мне долг?
С любезностями, очевидно, было покончено.
— Позвольте взглянуть на этот акт?
— Ты прекрасно знаешь, что там! — ответил он, изображая нетерпение.
Но протянул мне его, правда, не выпуская из рук, и я приблизился, чтобы прочесть, что там написано.
— Эти деньги, — сказал я, — должны быть уплачены только через пять дней.
— В четверг, в следующий четверг. Ты придешь ко мне со всей суммой и ни одним аспром меньше. А если ты попытаешься прежде удрать, я заставлю тебя провести остаток жизни за решеткой. Отныне мои люди станут следить за тобой днем и ночью. Куда ты сейчас идешь?
— Сегодня воскресенье, и я иду в церковь.
— Хорошо, правильно делаешь, иди в церковь! Молись за свою жизнь! Молись за спасение своей души! И главное — поторопись найти хорошего заимодавца!
Он приказал двоим из своих людей оставаться на посту перед дверьми нашего дома, предварительно попрощавшись со мной гораздо менее вежливо, чем здоровался по приходе.
— Что нам теперь делать? — спросила Марта. Я думал не больше минуты.
— То, что и собирались, пока не появился этот человек. Идем к мессе.
Я не часто молюсь в церкви. Я прихожу туда для того, чтобы быть убаюканным голосами поющих, волнами ладана, иконами, статуями, высокими сводами, витражами и позолотой и уплыть в бесконечные размышления, даже скорее мечты — мирские мечты, а иногда и весьма вольные.
Я перестал молиться — хорошо это помню — в тринадцать лет. Мой религиозный пыл остыл в тот день, когда я перестал верить в чудеса. Надо бы рассказать, как это произошло, — и я это сделаю, но позже. Слишком много всего случилось сегодня, и все это занимает мой ум, не оставляя ему сил на далекие воспоминания. Я же хочу отметить, что сегодня я молился и просил у Неба чуда. Я доверчиво надеялся и даже — да простит меня Господь! — чувствовал, что достоин его. Ибо я всегда был честным торговцем и, более того, не лишенным благородства человеком. Сколько раз протягивал я руку помощи беднякам, которых Он — да простит Он меня еще раз! — оставил! Никогда не присваивал я имущества слабейших и не унижал зависящих от меня. Неужели он попустит, чтобы меня так жестоко травили, чтобы меня разорили, чтобы угрожали моей свободе и жизни?
Стоя в церкви, я беспардонно занял место напротив образа Спасителя, царившего над самым алтарем среди золотых лучей, и стал просить у Него чуда. В тот час, как я пишу эти строки, я еще не знаю, произошло ли это чудо. Но сдается мне, первый знак его уже был мне послан.
Я вполуха слушал проповедь отца Тома, посвященную последнему месяцу перед Рождеством и жертвам, на которые мы должны быть готовы, чтобы возблагодарить Небеса, пославшие нам Мессию, до тех самых пор, пока, произнеся последние фразы, он не попросил верующих горячо помолиться за тех, кто присутствует сейчас на собрании, но уже завтра должен будет выйти в море, чтобы их путешествие прошло без гибельных опасностей и чтобы по милости Всемогущего стихии не разбушевались. Все глаза обратились на дворянина, стоявшего в первом ряду и державшего под мышкой шляпу капитана. В знак признательности он отвесил священнику легкий поклон.
В то же мгновение в голову мне пришло решение, которое я искал: уехать тотчас, не заходя даже к господину Баринелли. Идти прямо на судно, сесть на корабль и провести там ночь, чтобы как можно быстрее скрыться от тех, кто нас преследует. Что за грустная эпоха, когда у невиновного человека нет другого выхода, кроме бегства! Но Хатем прав: если я совершу ошибку, обратившись к властям, я рискую потерять свое состояние и свою жизнь.
Эти разбойники выглядят настолько уверенными в своих действиях, они не кичились бы так, если бы у них не было покровителей в самых высоких сферах. Я — чужак, «неверный», «генуэзская собака» — никогда не добьюсь справедливости в споре с ними. Если я стану упорствовать, то подвергну опасности собственную жизнь и жизнь своих близких.