13 января.
Я бесцельно брожу по улицам и по побережью, иногда один, часто вместе с Маимуном. Мы беседуем о том о сем: о Саббатае, о Папе, об Амстердаме, Генуе, о Венеции и об оттоманах — обо всем, кроме нее. Но, вернувшись домой, я сразу же забываю наши прекрасные слова и ничего не заношу в свой дневник. За три дня я не написал ни строчки. Чтобы вести дорожный дневник, нужно иметь много разных забот, а у меня есть теперь только одна. Собравшись с духом, я готовлю себя к мысли, что потеряю Марту.
С тех пор как она объявила мне о своем решении отправиться к мужу, она ни о чем больше не сказала. Не упомянула число, не занялась подготовкой к поездке на Хиос. Может, она все еще колеблется? Чтобы она не чувствовала принуждения, я не задаю ей ни одного вопроса. Я иногда разговариваю с ней о ее отце, о Джибле и о других приятных воспоминаниях, таких, как наша неожиданная встреча у заставы в Триполи или о нашей ночи у портного Аббаса, да хранит его Бог!
Ночью я уже больше не обнимаю ее. Не то чтобы она снова стала в моих глазах женой другого, нет, но я не хотел бы, чтобы она чувствовала себя виноватой. Я даже думал не спать больше в ее комнате, а снова занять свою, которой в последнее время очень мало пользовался. Проведя целый день в сомнениях, я передумал. Я бы совершил этим непростительную ошибку. Мой поступок был бы не жестом любовника-рыцаря, готового жертвовать собой, чтобы не смущать любимую, а отступничеством, отказом от нее, Марта увидела бы в нем приглашение немедленно вернуться к «своему домашнему очагу».
Я продолжаю спать с ней в одной комнате. Я целую ее в лоб и иногда держу за руку, не слишком придвигаясь к ней. Я желаю ее больше, чем прежде, но не сделаю ничего, что могло бы напугать ее. Она хочет поговорить со своим мужем, задать ему вопросы, которые уже много лет кружатся в ее голове, я это понимаю. Но все же ничто не заставляет ее ехать туда немедленно. Он устроился на Хиосе и живет там несколько лет, он не собирается завтра уезжать. Ни послезавтра. Ни через месяц. Нет, спешить нечего. Мы еще можем подобрать немного крошек со стола, прежде чем он будет убран.
17 января.
Марта провела в своей спальне весь вечер и плакала, плакала. Я несколько раз принимался успокаивать ее, я гладил ее по лбу, по волосам, по спине. Она ничего не говорила, не улыбалась мне, но больше не уклонялась от моих ласк.
Когда мы легли в постель, она снова заплакала. Я чувствовал себя обезоруженным. Чтобы не молчать, я произносил какие-то банальные фразы, которые не могли ее утешить, — «Все в конце концов образуется, вот увидишь!» — а что еще сказать?
Тогда внезапно она повернулась ко мне и бросила яростно и жалобно:
— Ты не спросишь, что со мной?
Нет, у меня не было причин спрашивать ее об этом. Я хорошо знал, почему она плачет, по крайней мере думал, что знал.
— У меня задержка, — объявила она.
Ее щеки покрылись восковой бледностью, а глаза округлились от ужаса.
Мне понадобилось несколько бесконечных секунд, чтобы понять, что она пытается мне сказать.
— Ты беременна?
Мое лицо, должно быть, было сейчас таким же мертвенно-бледным, как ее.
— Я так думаю. У меня задержка уже неделю.
— Прошла только неделя, мы не можем быть уверены. Она положила руку на свой плоский живот.
— Но я уверена. Здесь ребенок.
— Ты ведь говорила мне, что не можешь забеременеть.
— Так мне всегда говорили.
Она перестала плакать, но таки осталась сидеть, отупев от слез, все так же держа руку на животе и ощупывая его пальцами. Я утер ей глаза своим платком, потом сел рядом на краешек кровати и обнял ее за плечи.
Хотя я старался ее утешить, чувствовал я себя не менее растерянным, чем она. И не менее виноватым. Мы преступили все законы, и божеские и человеческие, живя как муж и жена, убежденные, что наши забавы останутся без последствий. Из-за того, что Марта считала себя бесплодной, что должно было бы представляться нам проклятием и в чем мы, напротив, видели милость Всевышнего, обещание безнаказанности.
Обещание не было сдержано, ребенок здесь.
Ребенок. Мой ребенок. Наш ребенок.
Ведь я так мечтал иметь наследника, и вот Небо дало мне его, зачатого в лоне женщины, которую я люблю.
А Марта, которая так страдала и думала, что бесплодна; но вот теперь она носит ребенка, зачатого не в постели проходимца, бывшего ошибкой ее юности, а в доме достойного человека, который ее любит и любим ею.
Мы оба должны были бы испытывать сейчас самую полную радость, это должно было стать прекраснейшим мгновением нашей жизни, не так ли? Но этот мир вынуждает нас вести себя иначе. Мы, кажется, воспринимаем этого ребенка как проклятие и наказание. Нам приходится принимать эту новость как траурное известие и сожалеть о благословенном времени бесплодия.
Если мир таков, я говорю: пусть гибнет! Пусть будет сметен потопом, или огнем, или дыханием Зверя, пусть он будет уничтожен и поглощен, пусть гибнет!
Когда прошлым летом Марта скакала рядом со мной по холмам Анатолии и сказала, что не боится конца света, а, наоборот, ждет его и надеется, я совсем не понимал ее ярости. Сейчас я понимаю и разделяю ее ярость.
Но она, Марта, стала теперь слабой.
— Мне необходимо вернуться к мужу, на его остров, и как можно скорее.
— Чтобы он вообразил, будто ребенок его?
Она кивнула и ласково провела пальцами по моему лбу и лицу, жалко улыбаясь.
— Но этот ребенок — мой!
— Ты хотел бы, чтобы его называли ублюдком?
— А ты хотела бы, чтобы его называли сыном негодяя?
— Ты прекрасно знаешь, что он должен быть им. Мы ничего не можем с этим поделать!
Я, обожавший Марту, потому что она восстала против своей судьбы, не мог скрыть своего разочарования.
— Говорят, что когда женщина носит ребенка, он делает будущую мать храброй, но тебя, тебя ребенок, которого ты носишь в своем лоне, сделал боязливой.
Она отстранилась от меня.
— Говоришь, мне не хватает храбрости? Я скоро поеду, чтобы отдаться в руки человека, который меня больше не любит, который будет оскорблять меня, бить и запрет до конца моей жизни. И все это для того, чтобы мой ребенок не услышал завтра, как его назовут ублюдком. И такую мать ты называешь боязливой?
Может, мне не стоило бы упрекать ее, но я думал над каждым произнесенным мной словом. Она возразила, что готова принести себя в жертву? Но жертвоприношение бывает вызвано трусостью так же часто, как и храбростью. Истинная храбрость — в противостоянии миру, в том, чтобы защищаться против его нападок, глядя ему прямо в лицо, и умереть, сражаясь. Подставить себя ударам — это в лучшем случае почетное бегство.
Почему я должен согласиться с тем, чтобы любимая женщина уехала жить с разбойником, взяв с собой ребенка, которого мы зачали вместе, иметь которого она давно уже не надеялась и которого ей подарил я? Почему? Потому что когда-то пьяный кюре из Джибле возложил руки ей на голову и бессвязно пробормотал три ритуальные фразы?
Будь прокляты законы людские, их притворство, их ризы и их церемонии!
Понедельник, 18 января 1666 года.
Маймун, которому я доверился, считает, что Марта права, а я ошибаюсь. Он слушает мои доводы, не слыша их, и на устах у него один ответ: «Таков наш мир!»
Он говорит, что было бы безумием позволить ей вынашивать ребенка и родить его не в доме мужа и что она, наверное, умрет от тревоги и стыда. С каждым лишним днем она будет волноваться все больше и больше, сказал он, и мне не нужно ее дольше удерживать.
Чтобы смягчить мое горе, он говорит, что убежден: однажды, может, даже совсем скоро, она ко мне вернется. «Небеса часто осыпают несчастьями тех, кто их не заслуживает, но иногда и тех, кто заслуживает», — говорит он, прищуривая глаза, словно для того, чтобы лучше разглядеть изнанку вещей. Он хочет этим сказать, что супруга Марты может постигнуть участь, которой заслуживают разбойники, что правда, возможно, догонит сплетню и что тогда будущая мать моего ребенка снова станет вдовой… Все так, я знаю. Конечно, все может случиться. Но разве не жалкая доля — жить в ожидании смерти соперника, каждый день моля Бога, чтобы он утонул или был повешен? Нет, не так я мыслю прожить свою жизнь.