Я мог бы исписать целые страницы, рассказывая, как бы я желал, чтобы эти события распутались так-то и так-то, и как они на самом деле развернулись, но я еще слишком слаб и боюсь вновь впасть в отчаяние. Итак, я обрываю рассказ, ограничившись несколькими словами, чтобы описать продолжение этого грустного дня.
Возвращаясь на постоялый двор после неудачи нашего краткого визита в дом негодяя, мы заметили вдалеке зеленую рубашку Драго, который будто поджидал нас, прячась в тени у какой-то стены. Но когда Хатем сделал ему знак приблизиться, он повернулся и начал улепетывать со всех ног. Мы были настолько поражены его поведением, что даже не попытались броситься за ним в погоню. А впрочем, нам никогда не удалось бы отыскать его в закоулках этой деревни.
В то же мгновение мой разум прояснился: никогда не было ни второй супруги, ни тестя-нотабля; все это время муж Марты играл с нами. Узнав, что мы разыскиваем его, он поспешил отправить к нам одного из своих приспешников, этого Драго, и мы попались на удочку. И я дал уйти своей подруге, убежденный, что ей не придется слишком долго уговаривать Сайафа, чтобы добиться его согласия на объявление брака недействительным и на подачу просьбы о его расторжении.
Один из монахов с постоялого двора, которому мы до сих пор ничего не говорили, чтобы не предавать огласке свои планы, громко расхохотался: его сосед из Джибле открыто живет с портовой шлюхой, подобранной им в Кандии, которая никак, ну никак не может быть дочерью именитого горожанина Хиоса.
Что мне оставалось делать? Я помню, что провел остаток этого проклятого дня и часть ночи, не двигаясь с места и отказываясь от пищи, притворяясь, что все еще ищу в уголках своего разума — разума генуэзского купца — какую-то последнюю зацепку, чтобы отразить это несчастье, в то время как я только и делал, что томился и занимался самобичеванием.
В какую-то минуту, почти в сумерках, появился мой приказчик и сказал — грустным и в то же время твердым голосом, — что мне пора принять очевидное, что больше нечего и пытаться что-либо предпринимать и что всякие новые шаги только сделают наше положение, как и положение Марты, еще более трудным и даже гибельным.
Не поднимая на него глаз, я. пробурчал:
— Хатем, ударил ли я тебя хоть раз до сегодняшнего дня?
— Хозяин всегда был слишком добр ко мне!
— Если ты еще раз решишься посоветовать мне оставить Марту и уехать, я изобью тебя так сильно, что ты забудешь о том, что когда-то я мог быть добрым!
— Тогда лучше бы хозяину избить меня прямо сейчас, так как пока он не откажется от мысли бросить вызов Провидению, я не откажусь от своих предостережений.
— Убирайся! Сгинь с моих глаз!
Иногда гнев способствует рождению мысли; в то время как я выгонял Хатема и угрожал ему, заставляя его замолчать, в мозгу стал возникать некий план. И хоть вскоре худшие предвидения моего приказчика подтвердятся, но в то мгновение план показался мне гениальным.
Я замыслил встретиться с главой янычар, чтобы сообщить ему о некоторых моих сомнениях. Супруга этого человека — моя кузина, заявлю я, и до меня дошли слухи, будто бы он ее задушил. Я зашел слишком далеко и знаю это, но заговорить об убийстве — единственный способ заставить власти вмешаться. И потом, мой страх вовсе не был притворным. Я.в самом деле боялся, что с Мартой случилось несчастье. Иначе, говорил я себе, почему же нам не дали войти в этот дом?
Начальник стражи выслушал мои объяснения — довольно путаные, поскольку я излагал их на смеси дурного греческого и дурного турецкого, там и сям вставляя итальянские и арабские слова. Когда я заговорил об убийстве, он спросил, только ли это слухи или же я в этом уверен. Я сказал, что уверен и без этого не решился бы его побеспокоить. Он тотчас спросил меня, готов ли я отвечать за свои слова головой. Я, разумеется, испугался. Но решил не отступать. Вместо того чтобы отвечать на опасный вопрос, я развязал кошель, достал оттуда три полновесные монеты и выложил перед ним на стол. Он схватил их привычным жестом, надел свой тюрбан с плюмажем и приказал двоим из своих людей следовать за ним.
— Можно ли мне тоже пойти с вами?
Я не без колебаний задал этот вопрос. С одной стороны, мне не слишком хотелось показывать Сайафу, насколько меня интересует участь его жены, я боялся, как бы он не догадался о том, что было между нами. Но с другой стороны, начальник не был знаком с Мартой, ему могли бы показать любую женщину, сказав, что это она и с ней все в порядке, а она сама, не видя меня, не решилась бы ничего возразить.
— Я не должен был бы брать вас с собой, у меня могут возникнуть неприятности, если об этом узнают.
Он не сказал «нет», а на его губах обозначилась многозначительная улыбка, пока глаза его украдкой косились на стол — на то место, куда я выложил решившие дело монеты. Я вновь развязал кошелек для дополнительного подношения, которое на этот раз сунул ему прямо в руку. Все это время его люди наблюдали за моими действиями, но их, казалось, ничего не удивило и не возмутило.
Мы тронулись всей командой — трое янычар и я. На пути я увидел Хатема, прячущегося за стеной и подающего мне знаки. Я сделал вид, что не заметил его. Проходя мимо постоялого двора, я, кажется, разглядел в окне двух монахов и их старую служанку, которых вроде бы развлекало это зрелище.
Мы силой проникли в дом мужа Марты. Начальник забарабанил в дверь и прорычал приказание, лысый гигант отворил ему и, не произнеся ни слова, отступил в сторону, чтобы пропустить его. В ту же минуту прибежал Сайаф, торопясь и сладко улыбаясь, будто к нему неожиданно зашли его лучшие друзья. Вместо вопроса о том, зачем мы пришли к нему, с его губ слетали только приветствия, обращенные прежде всего к начальнику, а потом и ко мне. Он называл меня другом, кузеном и братом, ничем не выдав той ненависти, которую мог питать ко мне.
С того времени, как я его не видел, он растолстел, не приобретя достоинства — толстая бородатая свинья в шлепанцах; я никогда не узнал бы под этим слоем лоснящегося жира, под этими богатыми тканями, шитыми золотом, того босоного постреленка, который бегал когда-то по улочкам Джибле.
Из вежливости, а также отчасти заботясь о том, как бы половчее приступить к делу, я притворился, что мне приятен его любезный прием, и не стал уклоняться от его объятий и даже сам подчеркнуто назвал его «своим кузеном». Что позволило мне, как только мы устроились в гостиной, осведомиться о «нашей кузине, его супруге, Мартеханум». Я старался объясняться по-турецки, чтобы начальник ничего не упустил из нашего разговора. Сайаф сказал мне, что она чувствует себя хорошо, несмотря на усталость после долгой дороги, и объяснил турку, что, будучи преданной супругой, она пересекла моря и горы, чтобы воссоединиться с тем, кому она была дарована Небесами.
— Надеюсь, — сказал я, — она не слишком устала, чтобы не прийти поздороваться со своим кузеном.
Муж Марты, казалось, пришел в замешательство; в его глазах я читал, что он виновен в совершении какого-то отвратительного поступка. И когда он произнес: «Если ей полегчает, она поднимется, чтобы поздороваться с вами; вчера вечером она не способна была оторвать головы от подушки», — я убедился, что с ней, без сомнения, произошло несчастье. От ярости, от беспокойства и отчаяния я вскочил с места, готовый вцепиться в горло этому бандиту, и только присутствие представителя закона удержало меня от того, чтобы броситься на него. Я воздержался от действий, но не от слов, выплеснув на этого субъекта все, что так давно лежало у меня на сердце. Я назвал его всеми именами, каких он заслуживал: подлецом и мошенником, злодеем и пиратом, дорожным разбойником и головорезом, презренным беглым мужем, недостойным даже сметать пыль с туфель той, кто была отдана ему в жены, и пожелал ему помереть на колу.
Этот мерзавец позволил мне говорить. Он не отвечал и не протестовал, не доказывал свою невиновность. Пока я все больше и больше воспламенялся, я заметил, как он подал знак одному из своих сбиров, и тот исчез. В то мгновение я не придал этому никакого значения и продолжал свои обвинения, все более повышая голос и смешивая все известные мне языки, до тех пор пока раздраженный начальник не приказал мне замолчать. Он подождал, когда я подчинюсь и успокоюсь, а потом спросил у хозяина: