— Наверно, так оно и есть, — сказал Маврикий, — но я старик, а старикам вечно лезут в голову всякие страхи и снятся дурные сны. Дай бог, чтобы это было только сном! Я предпочитаю прослыть пугливым стариком, нежели верно угадывающим юдициарным астрологом.
Арнальд же ему на это сказал:
— Успокойтесь, добрый Маврикий! Ваши сны разгоняют сон у наших дам.
— Постараюсь успокоиться, — отвечал Маврикий и снова улегся на палубе.
На корабле воцарилось ничем уже не нарушаемое безмолвие, однако ненадолго: то ли ночная тишь и теплынь вдохновили сидевшего возле грот-мачты Рутилио, то ли звукам его дивного голоса не терпелось вылиться из груди, но только он под аккомпанемент ветерка, едва заметно шевелившего паруса, на своем родном тосканском языке внезапно запел:
Пение Рутилио внимательнее других слушал Антоньо-отец, и он сказал себе:
— Хорошо поет Рутилио, и если только этот сонет он сам сочинил, то, значит, он недурной стихотворец. Хотя, впрочем, может ли быть изрядным стихотворцем человек определенных занятий? Нет, я неправ: в моей родной Испании мне, сколько я помню, приходилось встречать поэтов среди людей всякого рода занятий.
Антоньо рассуждал сам с собою вслух, а как Маврикий, Арнальд и Периандр не спали, то они его рассуждение слышали, и Маврикий сказал:
— Человек любого рода занятий вполне может быть поэтом, — дар поэтический находится не в руках, но в голове. Душа портного может быть не менее поэтична, нежели душа полководца, ибо все души одинаковы, их изначальную сущность всевышний творит и создает из вещества однородного, а это уж потом, когда душа принимает телесную оболочку, возникает различие в темпераменте и в способностях: у одних появляется пристрастие и склонность к наукам, у других — к искусствам, у третьих — к ремеслам, в зависимости от того, кто под какой звездой родился. Но в сущности-то говоря, собственно-то говоря, poeta nascitur[16]. А значит, нет ничего удивительного в том, что Рутилио — поэт, хотя по роду своих занятий он — учитель танцев.
— Да еще такой искусный, что прыгал выше облаков, — подхватил Антоньо.
— То правда, — подтвердил Рутилио, слышавший весь этот разговор, — я подпрыгивал чуть не до неба, когда меня везла на епанче колдунья из моей родной Италии в Норвегию, где, как я вам уже рассказывал, она превратилась в волчицу и где я ее убил.
— То, что северяне будто бы превращаются в волков и в волчиц, — это глубочайшее заблуждение, хотя в него впадают многие, — заметил Маврикий.
— А почему же тогда, — заговорил Арнальд, — почитается верным слух, будто в Англии по полям бродят стаи волков и будто на самом деле это люди, принявшие обличье звериное?
— В Англии такого быть не может, — возразил Маврикий, — в этой теплой и плодороднейшей стране не водятся не только волки, но и все вредные животные, как-то змеи, гады, жабы, пауки и скорпионы: ведь это же общеизвестно и неоспоримо, что всякое ядовитое существо, откуда-нибудь завезенное, очутившись в Англии, гибнет. А если взять с этого острова немного земли и где-нибудь в другой стране насыпать вал вокруг какого-нибудь гада, то гад не посмеет и не сможет вырваться из круга — он в нем заключен, как в тюрьме, он в нем замкнут, и не выйдет он из него, пока не издохнет. А что касается превращения в волков, то это такая болезнь — врачи называют ее mania lupina[17], и болезнь эта такого рода: кто ею заболел, тому кажется, будто он волк, и он начинает выть по-волчьи, присоединяется к другим, страдающим тем же недугом, и они бродят стаями по горам и долам, лают по-собачьи, воют по-волчьи, обдирают кору на деревьях, убивают встречных, едят мертвецов. Я недавно слыхал, что на острове Сицилия, самом большом острове на Средиземном море, есть люди, которые, чувствуя наступление своей ужасной болезни, говорят окружающим, чтобы они уходили и убегали подальше, или же просят связать их и запереть, а то если их куда-нибудь не запрятать, они начинают царапаться, кусаться и дико, страшно воют. И подтверждается это следующим обстоятельством: о брачущихся там наводятся точные справки, что никто из них болезни сей не подвержен; если же по прошествии некоторого времени окажется, что дело обстоит иначе, то брак расторгается. И таково же мнение Плиния[18]: в книге восьмой, в главе двадцать второй он прямо пишет, что среди жителей Аркадии были такие люди, которые, перейдя озеро, вешали одежду свою на дуб, нагими шли в глубь страны и, присоединившись к такой же, как и они, породе людей, превратившихся в волков, жили с ними девять лет, а затем снова переправлялись через озеро и снова принимали облик человеческий. Мне думается, однако ж, что это выдумки, а если что-либо подобное с кем-нибудь и было, то разве в воображении, но не на самом деле.
— Чего не знаю, того не знаю, — объявил Рутилио. — Я знаю одно: я убил волчицу, а оказалось, что у моих ног лежит мертвая колдунья.
— Этому можно поверить, — заметил Маврикий, — сила чар волшебников и колдунов заставляет нас принимать одно за другое. Со всем тем можно считать установленным, что нет таких людей, которые могли бы изменить первоначальную свою природу.
— Я очень рад, что знаю теперь, где правда и где ложь, — сказал Арнальд, — а то ведь я тоже, как и многие другие, верил этим небылицам. И, скорее всего, так же неправдоподобен рассказ о превращении английского короля Артура в ворона — рассказ, коему верит рассудительный этот народ, верит до того слепо, что до сих пор остерегается убивать у себя на острове воронов.
— Я так и не знаю, что послужило источником для этой столь же распространенной, сколь и нелепой басни, — сказал Маврикий.
В таких разговорах прошла у них почти вся ночь; когда же занялась заря, то заговорил до сего времени молча слушавший Клодьо:
— За то, чтобы установить, так это или не так, я бы не дал медного гроша. Какое мне дело: существуют на свете люди-волки или же не существуют, и принимают ли короли обличье воронов или же орлов? Впрочем, если уж суждено им превращаться в птиц, так, по мне, лучше бы в голубков, нежели в коршунов.
— Легче, легче, Клодьо! — прикрикнул на него Арнальд. — Не смей дурно говорить о королях! Ты, видно, хочешь навострить свой язык, дабы подрезать уважение к ним.
— Нет, — возразил Клодьо, — наказание засунуло мне в рот кляп, или, вернее сказать, сковало мне язык, чтобы он не болтался; так что уж лучше я буду держать себя на вожжах и молчать, нежели веселиться и болтать. Острые словца, долгие пересуды одних веселят, а других печалят. За молчание не наказывают, на молчание не отвечают. Я хочу прожить положенные мне дни спокойно, под великодушным твоим покровительством, хотя, признаюсь, на меня нет-нет да и найдет дурной стих, язык у меня так и зачешется, и вот-вот сорвутся с него некие истины и пойдут гулять по свету, от чего упаси меня боже!
На это Ауристела ему сказала:
— Тебе, Клодьо, зачтется жертва, которую ты приносишь богу своим молчанием.
Тут вмешалась в разговор Розамунда и, обратясь к Ауристеле, сказала:
— В тот день, когда Клодьо станет молчалив, я стану хорошей: ведь мое распутство, как и его злоязычие, суть наклонности врожденные, хотя, впрочем, мне все-таки легче исправиться, нежели ему, ибо красота с годами блекнет, а когда нет былого пригожества, то и нечистые помыслы уже не столь неотвязны, меж тем как над языком человека злоречивого время власти не имеет, более того — записные сплетники в старости еще больше злословят: во-первых, они много видели на своем веку, а во-вторых, иного рода желания у них отмирают, остается только желание болтать языком.
— И то и другое дурно, — заметила Трансила, — и распутники и сплетники — все идут своим путем к гибели.
— Зато путь, которым следуем мы, будет счастлив и благополучен, — подхватил Ладислав: — ветер дует нам в спину, море спокойно.
18