На все эти речи, предложения и обещания Периандр ответил так:
— Когда бы моя сестра была повинна в том, чем досадил тебе герцог, я бы, может статься, и не наказал ее, но во всяком случае пожурил, а это уже было бы для нее тяжким наказанием, однако мне хорошо известно, что она не виновата, — чем же я могу тебе тут помочь? Что касается обещанного тебе осуществления твоих чаяний по приезде в Рим, то я не имею понятия, какие именно надежды я тебе подал, — что же я могу тебе ответить? Что же касается тех предложений, которые ты мне делал прежде и делаешь теперь, то я тебе за них признателен в той мере, в какой должен быть признателен такому человеку, как ты, такой человек, как я. Скажу тебе без ложной скромности, доблестный Арнальд: может статься, убогая пелерина странника — это облако, а ведь самое маленькое облачко способно закрыть от нас солнце. Ну, а теперь успокойся: ведь мы только вчера прибыли в Рим, неужели же чьи-либо козни, происки и подвохи успели за это время свести на нет наши усилия достигнуть желанного, счастливого конца путешествия? Избегай по возможности встреч с герцогом, ибо любовника отвергнутого, влюбленного безнадежно чувство досады толкает на новые домогательства, хотя бы и в ущерб любимому существу.
Давши слово так именно и поступить, Арнальд предложил Периандру денег и драгоценностей, дабы ни он, ни француженки не стеснялись в расходах и жили на широкую ногу.
Другого рода разговор произошел у Крорьяно с герцогом: герцог прямо объявил, что если Арнальд не отступится от портрета Ауристелы, то он, герцог, его отберет. Он попросил Крорьяно быть посредником между ним и Ауристелой и уговорить ее выйти за него замуж, внушив ей, что по своему положению он, герцог, не ниже Арнальда и что род его — один из славнейших во всей Европе. Коротко говоря, герцог показал себя в этой беседе заносчивым ревнивцем, как и подобает пылкому влюбленному, Крорьяно дал слово переговорить с Ауристелой и потом сообщить ему, каков будет ее ответ на лестное для нее предложение герцога стать его женой.
Глава пятая
На этом два ревнивых и влюбленных соперника, коих надежды были решительно ни на чем не основаны, распрощались — один с Периандром, другой с Крорьяно, пообещав, что впредь они будут умерять свои порывы и таить чувство обиды по крайней мере до тех пор, пока сама Ауристела им не откроется; каждый при этом надеялся, что Ауристела изберет именно его, ибо, казалось им, королевство или же богатейшее герцогство способны поколебать любое твердое решение и кого угодно заставить изменить первоначальному намерению: ведь честолюбие, стремление возвыситься — это в натуре человека и особенно это свойственно женщинам.
Ауристела ничего об этом не подозревала: все ее помыслы были теперь направлены на постижение душеспасительных истин. Она возросла в краях и землях дальних — там, где правая вера католическая не исповедуется во всей ее чистоте; Ауристела же испытывала потребность утвердиться в правой вере и того ради посетить римские храмы, где богослужение совершается строго по уставу.
К Периандру, как скоро он простился с Арнальдом, приблизился некий испанец и сказал:
— Если не ошибаюсь, ваша милость — испанец, а у меня для вас есть письмо.
Сказавши это, он вручил Периандру запечатанное письмо; на конверте было написано: «Именитому сеньору Антоньо де Вильясеньор, по прозванию Варвар».
Периандр спросил незнакомца, как к нему попало это письмо. Незнакомец ответил, что письмо от испанца, сидящего в тюрьме, в так называемой Тор ди Нона, и вместе со своею красавицею подружкой, по прозвищу Талаверка, приговоренного за убийство не более не менее, как к повешению. Периандр сразу понял, о ком идет речь, приблизительно догадался, чтó эта пара могла натворить, и сказал:
— Письмо не мне, а вон тому страннику, который идет сюда.
И точно: в эту самую минуту к ним подошел Антоньо; Периандр отдал ему письмо, Антоньо же, отойдя с Периандром в сторону, распечатал его и прочитал следующее:
«Кто плохо начал, тот плохо и кончит; если у тебя одна нога здоровая, а другая хромая, ты все равно будешь хромать; дурное общество добру не научит. Так и я: связался на свою беду с Талаверкой, а теперь вот мы оба приговорены к повешению, и приговор тот окончательный. Солдат, с которым она покинула Испанию, разыскал ее здесь, в Риме, и застал нас вдвоем; это его взбесило, и он поднял на нее руку; я же шутить не люблю и ничего никому не спускаю: я вступился за мою подружку и уходил ее обидчика насмерть. Когда же мы с ней попытались унести ноги, нас нагнал еще один путешественник и принялся снимать мерку с моей спины таким же точно манером, каким я только что снимал мерку с солдата. И тут оказалось, что у моей супруги есть муж, поляк по рождению, что она вышла за него замуж еще в Талавере и что это он меня избивает. И вот, боясь, что поляк, начав с меня, примется потом за нее, ибо она его обесчестила, Талаверка, не долго думая, выхватила один из двух ножей, которые она всюду носила с собой в ножнах, и, не говоря худого слова, три раза подряд ударила его в спину, после каковых ударов врач ему уже оказался не нужен. И так ее миленок, которого я пристукнул палкой, и супруг, которого она сама заколола ножом, в мгновение ока проложили ей дорогу к смерти. Нас обоих поймали тут же, на месте преступления, и препроводили в тюрьму, где мы с ней и очутились отнюдь не по нашей доброй воле. Нам учинили допрос. Мы во всем сознались — запираться было бесполезно — и только благодаря этому избежали пытки, которая здесь называется tortura. С судом никакой проволочки не было, хотя, признаюсь, мы ничего не имели бы против, если бы нас еще подержали в тюрьме до суда. Как бы то ни было, суд состоялся, и нас приговорили к изгнанию, но не просто к изгнанию, а к изгнанию из этой жизни. Одним словом, сеньор, нас приговорили к повешению, и Талаверка пришла от сего в совершенное отчаяние и день и ночь крушится; она целует Вашей милости руки, а также моей госпоже Констансе, а также сеньору Периандру, а также сеньоре Ауристеле и просит передать, что она жаждет очутиться на воле хотя бы для того, чтобы поцеловать вашим милостям руки у вас в доме. Еще она просит передать, что если только несравненная Ауристела сжалится над нами и соблаговолит взять на себя хлопоты о нашем освобождении, то большого труда это для нее не составит, ибо чего не добьется такая писаная красавица, как она, хотя бы она молила самое непреклонность? И еще она просит: если, мол, вам не удастся добиться помилования, то по крайности постарайтесь добиться, чтобы нам переменили место казни и казнили не в Риме, а в Испании; дело состоит вот в чем: Талаверке стало известно, что здесь водят на казнь без приличествующей случаю торжественности: приговоренные к повешению идут пешком, никто их почти что не Видит, и некому помолиться за упокой их души, особливо если это испанцы. Так вот она бы хотела, если только это возможно, умереть на родине, в присутствии близких, — в родном краю всегда, мол, найдется какой-нибудь родственник и из человеколюбия закроет ей глаза. Я с нею согласен: во-первых, потому что меня всегда убеждают разумные доводы, а, во-вторых, потому что мне опостылела эта тюрьма, и я почел бы себя счастливцем, если б меня повесили завтра, — по крайности, меня перестали бы есть клопы. Довожу до Вашего сведения, государь мой, что здешние судьи ничем не хуже наших, испанских: и те и другие отличаются учтивостью, любят воздавать и получать по справедливости, в тех же случаях, когда похлопотать некому, они не склонны прислушиваться к голосу милосердия; так вот, если чувство милосердия вам сродно, а оно не может быть не сродно таким добродетельным людям, как вы, то вам не представится более подходящего случая проявить его, чем по отношению к нам: ведь мы на чужбине, сидим в тюрьме, нас пожирают клопы и прочие мерзкие насекомые, а насекомые хоть и маленькие, да зато их много, и досаждают они побольше крупных. А самое главное — нас обирают до нитки и тянут с нас последнее ходатаи, поверенные и писцы, от коих да избавит нас всеблагий господь. Аминь.