Это переживание подействовало на нас обоих. Мои родители были оба музыкальны, а мама еще успела немного поучиться музыке. В квартире на Хейс-стрит у нас стояло пианино, и она на нем иногда играла. В начале 1922 года в Сан-Франциско на концерте в ИМКА-клубе, где я играл “Менуэт” Падеревского (это было мое второе публичное выступление), аккомпанировала мне мама. До рождения сестер она брала уроки игры на виолончели, но потом пожертвовала своим обучением ради моего и вложила весь свой пыл, энергию и воображение в мои занятия. Она не сидела возле меня, когда я занимался, она слушала со стороны. Жизнь на Хейс-стрит запомнилась мне как переполненная, и не только переполненная в прямом смысле, поскольку семья перерастала размеры жилища, но и перегруженная делами. Помимо хозяйственных забот и воспитания детей — для мамы задача первостепенной важности, — к ней постоянно приходили ученики, которых она готовила к бар-мицве, и гости, которых надо было принимать. Несмотря на такой груз обязанностей, она все же успевала прислушиваться к моей работе. Если у меня получался красивый звук, мама не пропускала этого мимо ушей и непременно хвалила; если я равнодушно скрипел смычком, она говорила, что я просто сапожник, и требовала полного звучания. Она велела задирать скрипку кверху, как Хейфец, и устраивала со мной игру в сольфеджио. Мой первый урок чтения нот состоялся в парке на скамейке, по соседству от незабвенного игрушечного магазина — мама писала ноты на нотном листе, а я пел их названия. А так как мои ошибки смешили ее, я иногда прикидывался дурачком, предпочитая позориться, но зато слышать ее смех. Скрипку мне тоже настраивала она. Когда в октябре 1921 года мама по случаю рождения Ялты оказалась в родильном доме, были предприняты исключительные меры: раз в день к нам являлся Персингер настраивать мою скрипку, и если следующие двадцать четыре часа строй и не держался, все-таки это было лучше, чем ничего. Я честно и старательно упражнялся и за это получал право каждый день навещать в больнице маму и новорожденную сестричку.
Вернувшись из роддома, мама восстановила прежний порядок и снова принялась возить меня на уроки музыки, которые теперь происходили в студии Персингера на Гайд-стрит. Ездили мы туда на трамвае, преодолевая относительно пологие склоны Сан-Франциско, а на совсем крутых подъемах пользовались фуникулерами. В один незабываемый день, опаздывая на урок, мы наняли такси, и мама, увидев, как мне понравилось это непривычное роскошество, сказала, что в будущем, если я буду хорошо заниматься, то смогу часто ездить на такси. Бах, и такси, и мамины надежды на мои успехи — вон сколько у меня было обязательств. Но дети — это не чистые страницы, на которых можно писать; желание во что бы то ни стало играть так, чтобы весь мир плакал и смеялся, жило во мне самом.
Скептицизм — свойство взрослых. Вспоминая детство, многие, я думаю, признаются, что детьми собирались сдвинуть горы. Я тоже верил, что смогу творить чудеса, но не потому, что считал себя каким-то особенно способным. Скорее это было убеждение, что, если очень стараться или даже если очень горячо молиться Богу, можно вырваться из-под власти естественных законов. Через несколько месяцев после того, как я стал учеником Персингера, мы переехали с Хейс-стрит, родители купили в рассрочку большой деревянный двухэтажный дом на Стейнер-стрит, номер 1043, где мы прожили следующие семь лет. Наше ступенчатое крыльцо вело к парадному входу над подвалом или, вернее, цокольным этажом, а задняя дверь открывалась в довольно большой сад, где была построена наша спальная веранда. Такое расположение дверей дома, стоящего в собственном саду, возбуждало фантазию: засыпая, я всегда воображал, что копаю от задней двери подземный ход с выходом на парадное крыльцо! Это было так интересно, так неожиданно, словно мой воображаемый подземный ход вел во Внешнюю Монголию или к началам мироздания. Я думаю, детям свойственно увлекаться подземными ходами, так как они только недавно выбрались из небытия на свет божий и старательно копают дальше, от младенчества к свободе и ответственности. Лично я упивался представлением об этом титаническом подвиге, который, я был уверен, мне под силу совершить. Точно так же я верил в свою способность совершать подвиги в музыке. Что мастерство и понимание накапливаются со временем, этим мое воображение пренебрегало; надо сегодня постараться получше учить пьесу, и тогда к завтрашнему дню я уже буду ее знать, в этом я не сомневался — уверенность, что все доступно, помогала достижению.
Наш новый дом стоил пять тысяч долларов, и платить надо было ежемесячно по пятьдесят долларов. К тому времени, когда мы вселились, папино жалованье увеличилось со 150 долларов в месяц до 200 или даже 250, но и обязанности возросли в такой же мере. Он уже был не просто школьный учитель, а директор школы, и школа у него была своя. Мне хорошо запомнились красно-кирпичные стены ее классных комнат. Я присутствовал при ее открытии и помню, как по этому случаю посадили дерево. Вскоре вслед за тем папин учительский и административный талант был вознагражден: его назначили заведовать всеми семью еврейскими школами в районе Залива, теперь его месячное жалованье стало 350 долларов. Время от времени мы всей семьей посещали какую-нибудь из школ под его началом. Я уверен, доведи мой отец до конца обучение в университете, он бы далеко пошел в области народного образования; и если бы его идеал еврея не противоречил понятиям еврейского национализма, он бы мог занять в Израиле едва ли не любой пост. Обе эти возможности были к 1922 году им отвергнуты, а пятью годами позже он ради меня отказался еще и от той карьеры, в которой тогда вполне преуспевал.