Жизнь в среде ортодоксальных традиционалистов даром не проходит. В Иерусалиме, под опекой деда, он обязан был читать Библию, ночи напролет заучивать наизусть священные тексты, декламировать, раскачиваясь в ритм с ними, оставаясь слепым и глухим к миру вокруг. Облаченный в толстое черное сукно, предназначавшееся для северных широт и доводящее до умопомрачения при температурах Среднего Востока, с пейсами на висках, обутый в грубые, тяжелые башмаки, он, должно быть, выглядел типичным бедным еврейским школяром. Но жажда свободы постоянно манила его вон из пределов, в которых держала семья, он попадал в неприятности и приводил в ужас наставника. То запускал змея вместе с арабскими ребятами и получал за это нагоняй; то записывался на уроки игры на скрипке, чем ранил сердце деда: как может еврей отвлекаться на такие пустяки, когда Храм до сих пор не отстроен? Из анекдотов, которые рассказывал отец, один особенно заслуживает пересказа, так как демонстрирует его готовность видеть мир в черных и белых тонах, а серые оттенки оставлять безымянным жертвам общества. Речь идет о вещах, освященных словом Писания, а именно о глазах и зубах. Один верхний резец у отца вырос под углом и торчал вперед, постоянно причиняя неудобство и, что еще неприятнее, всегда оставаясь на виду. Усугубляло же положение то, что бабушка его предупредила: этот зуб — “глазной”, и если его удалить, глаз вытечет. Он несколько лет колебался между безглазием и безобразием, пока в один прекрасный день в Яффе внимание его не привлекла вывеска зубного врача, которая и подтолкнула к выбору, наверняка подсознательно уже сделанному. Через час он снова был на улице, лишившийся злосчастного зуба и полностью сохранивший зрение. А зубной врач оказался арабом, и с тех пор он остался для отца символом арабского благородства и, сам того не ведая, добавил кирпичик в здание его растущего разочарования в сионизме. Но настоящей причиной, почему отец, в конце концов, отверг сионизм, была, я думаю, узость ортодоксальных религиозных взглядов.
Когда ему было четырнадцать лет, дед скончался, оставив ему в наследство сто долларов, и появилась возможность вырваться на свободу. Без долгих размышлений, что было так нехарактерно для отца впоследствии, четырнадцатилетний юнец поплыл в Соединенные Штаты и добрался до Марселя, где его остановило американское консульство и вдруг осенившее его сознание своей полной неподготовленности. Он покорно возвратился в Палестину — правда завернув по дороге в Париж — и начал готовиться ко второй попытке. На ученичество ушло четыре года, во время которых священные тексты заменила математика, а Иерусалимский колледж уступил место гимназии Герцля в Тель-Авиве. Восемнадцати лет он получил стипендию по математике в Нью-Йоркском университете и где-то в 1912 году навсегда расстался с Палестиной. Так, еще не достигнув совершеннолетия, он покинул одну за другой две страны; но третью, в которой он поселился по собственному выбору и которая в мечтах представлялась ему во всем противоположной темноте и угнетению, он никогда не ставил под сомнение.
Между тем решающая встреча в предыстории моей и моих сестер уже состоялась. Учась в Тель-Авиве, мой отец познакомился с Марутой Шер, недавно приехавшей с матерью из России, и влюбился в эту гордую, красивую, смелую девушку. То ли он не признался тогда в своей любви, то ли его признание потонуло в хоре толпы поклонников, но факт таков, что, когда Марута через год или около того тоже собралась в Америку, она вовсе не имела в виду встретить там его. Но для нас, детей, это палестинское знакомство, хоть и неблизкое, имело большое значение, и не только потому, что завершилось, как в сказке, встречей и женитьбой в Нью-Йорке, но еще оно служило нам исходной точкой для стереоскопического взгляда на прошлое. Все семейные предания мы слышали либо от одного, либо от другого из родителей, плоские и условно раскрашенные. Наша семейная история повествовала не про тетушек и двоюродных братьев, а про старинных героев, всегда далеких и недоступных. И только про маму нашей мамы нам рассказывали с двух точек зрения, и отец, и мать, один рассказ подтверждал и расцвечивал другой любовью, уважением и восторгом. Обычно отношение нашего отца к герою своего рассказа колебалось из стороны в сторону, как маятник, и не могло остановиться на середине; но его преданность теще не знала колебаний. Он принял ее в семью своих почитаемых предков. Поэтому и еще потому, что из всех старших родственников она одна деятельно участвовала в нашей жизни, я тоже относился к ней с любовью. И мне очень жаль, что я ее так никогда и не видел. Она умерла в Палестине, когда я еще был ребенком.