— Что верно, то верно, вздорных людей да болтунов всюду хватает. Но ведь вот вы мое имя теперь знаете и можете быть уверены, что я не стану рассказывать про вас небылицы, а мне вы своего сказать не хотите. Что ж будет мне порукой в вашей честности? Кто помешает вам сказать, придя в Блуа, — ведь вы туда, как видно, держите путь? — повстречался мне, дескать, на дороге каркассонец Гроза Всех Гаво, я над ним посмеялся, а он мне и слова не посмел сказать, или же такое: я не ответил ему на окрик, а как стал он ко мне приставать, хорошенько его вздул. На то, что скажут всякие чужаки, мне наплевать, но мнением своих собратьев я дорожу. А что они подумают обо мне, если узнают об этом случае? Уж и так болтают про меня, будто после истории в Монпелье меня до того совесть замучила, что я всю храбрость свою потерял. Так что хоть мне это самому претит, но не могу, ради доброго своего имени, не могу я покончить миром встречу с гаво. Однако послушайте, хватит болтать, назовите свое имя.
— Мое имя ничего вам не скажет, — ответил ему Пьер, — оно не так знаменито, как ваше. Но раз у вас явились подобные подозрения, так и быть, назову себя. Только знайте: не потому, что я подчинился вам, а потому, что так велит мне мой разум. Зовут меня Пьер Гюгенен.
— Погодите, погодите… Не тот ли вы Пьер Гюгенен, которого прозвали Чертежником за его познания в геометрии? Не были ли вы первым подмастерьем в Ниме?
— Был. Разве нам приходилось там встречаться?
— Нет, не пришлось. Но я прибыл в Ним в тот самый день, когда вы ушли оттуда, и мне многое рассказывали о вас. Говорят, вы искусный столяр и славный парень. А все-таки теперь я знаю, кто вы такой, — гаво, дружище, чистой воды гаво!
— И я тоже теперь знаю, кто вы, — ответил Пьер Гюгенен, — вы человек с добрым сердцем. Я заключаю это из того, как вы раскаиваетесь в этой истории с Ипполитом Простаком, я вижу это по тем деньгам, которые вы посылаете его семье. Но вместе с тем много в вас спеси и предрассудков, и если вам не удастся освободиться от этих пут, не раз еще придется вам горько раскаиваться.
— Вы произнесли имя, которое мне мучительно слышать, — сказал Дикарь. — Если бы мне позволили, я отказался бы от прозвища Гроза Всех Гаво и взял бы другое, то, которым тогда мысленно называл себя. Я хотел взять прозвище Разбитое Сердце. Союз запретил мне это и правильно сделал: все стали бы смеяться надо мной.
— Может быть, и стали бы. Но я — я уважаю вас за то, что у вас явилось такое желание.
— Положим, не принадлежи вы, так же как Ипполит, к сыновьям Соломоновым, вас это так бы не тронуло. Будь это кто-нибудь из сыновей отца Субиза, вам было бы все равно, хоть забей я его до смерти. А вот я и в этом случае корил бы себя.
— Вы ошибаетесь. Я и тогда считал бы вас виноватым, но так же, как и теперь, уважал за ваше раскаяние.
— Как же это у вас получается? Недовольны вы своими гаво, что ли?
— Вовсе нет, но, как и вы, я принадлежу к сыновьям более великого, более человечного отца, нежели Соломон или Жак.
— Что вы хотите сказать? Или есть какое-нибудь новое общество, чей учредитель еще более велик, чем наш?
— Да, есть общество, более обширное, нежели общество гаво или деворанов. Имя этому обществу — все человечество. А во главе его — властитель более славный, чем все строители храма Соломонова, чем все цари иерусалимские и тирские. Имя его — бог. И существует долг более благородный и подлинный, нежели долг хранить тайны и придерживаться обычаев. Долг этот — быть братом брату своему.
Жан Дикарь-деворан в замешательстве стоял перед гаво Пьером, немного недоверчиво и вместе с тем растроганно глядя на него. Наконец он шагнул вперед и протянул ему было руку, но тут же отдернул ее.
— Удивительный вы человек, — сказал он, — все, что вы говорите, помимо моей воли убеждает меня. Должно быть, вы много размышляли о предметах, над которыми у меня не было времени хорошенько подумать, но они всегда мучили меня, словно крики нечистой совести. Не будь вы гаво, я рад был бы сойтись с вами покороче и порасспросить обо всем, что вы знаете. Но нельзя мне водить с вами дружбу, этого не позволяет моя честь. Прощайте же. Да откроются глаза ваши на мерзкие дела, что творит ваш богопротивный Союз долга и свободы, и да придете вы к нам, в наш древнейший, истиннейший, священный союз в боге. И если вы пожелаете когда-нибудь избрать этот единственно истинный путь, я буду счастлив быть вашим поручителем и восприемником. И мы наречем вас именем Пьер Философ.
Так расстались эти два подмастерья, и каждый из них, уходя, мысленно сетовал (хотя каждый по-своему) на распри и раздоры внутри компаньонажа, которые так часто преграждают путь к просвещению и разрывают столько дружеских уз.
ГЛАВА VIII
К вечеру Пьер Гюгенен добрался до берегов Луары. Стоило ему только взглянуть на эту прекрасную реку, медленно несущую среди лугов спокойные свои воды, как палящий зной сразу же показался ему не столь мучительным. Ступая по мягкому речному песку, он пошел вдоль берега по тропинке, проложенной среди густо разросшихся прибрежных ив. Вдалеке уже виднелись потемневшие от времени колокольни Блуа и высокие стены того мрачного замка, где некогда нашли свою гибель Гизы [21]и откуда позднее спасалась бегством Мария Медичи [22], пленница родного сына.
Пьер пошел быстрее: надвигалась гроза, и он надеялся дойти до города раньше, чем она разразится, но вскоре понял, что ему это не удастся. Небо заволокло тяжелыми свинцовыми тучами, которые нависли над Луарой, отражаясь в ее водах. Прибрежные ивы, отливая серебром, низко склонялись под резкими порывами ветра. Упали первые крупные капли дождя. Торопясь поскорее найти какое-нибудь убежище, Пьер бросился туда, где деревья росли чаще, и вскоре увидел среди кустарников довольно бедный на вид, но очень чистенький домик; по пучку остролиста, прибитому к его дверям, он догадался, что это одна из тех харчевен, где усталый путник всегда может отдохнуть и закусить.
Едва он переступил порог, как услышал радостный возглас.
— Кого я вижу! Вильпрё Чертежник, добро пожаловать, сынок! — приветствовал его хозяин этого уединенного приюта.
— Слышу дружественный голос, но не могу понять, где я, — отозвался Пьер, всматриваясь в темноту, очень удивленный, что кто-то здесь знает его прозвище.
— В доме верного твоего товарища, собрата твоего по Союзу свободы, — отвечал тот, подходя к нему с распростертыми объятиями, — у Швейцарца Мудрого.
— Как, это вы? Вы, мой старший товарищ, любезный мой друг! — вскричал Пьер, бросаясь к старому подмастерью. Они крепко обнялись. Но Пьер внезапно отшатнулся от него, и горестный стон вырвался из его груди: у Швейцарца Мудрого была деревянная нога.
— Да, такие дела, — начал свой рассказ Швейцарец. — Случилось все это со мной после того, как я упал с крыши. Оставил в больнице свою ногу, пришлось оставить и ремесло. Но друзья не покинули меня в беде. Наши славные ребята сложились, и на эти деньги я смог купить у одного торговца запасец вина и снять вот этот домик и теперь зарабатываю себе на пропитание. Здешние рыбаки и сыровары охотно заворачивают сюда, чтобы пропустить стаканчик-другой по дороге с ярмарки. Они прозвали меня Деревянной Ногой. А старые наши друзья, славные подмастерья, те называют мой кабачок «Колыбелью мудрости». Кое-кто из них обосновался сейчас здесь, в округе; по воскресеньям они заходят сюда посидеть под вьющимся хмелем, полакомиться свежей рыбкой и освежиться молодым винцом, а ведь для меня это всякий раз праздник. Я подливаю им понемножку дешевого питья, по два су за пинту, и беседую с ними о жизни, о труде, о пользе чертежей, и они слушают меня с тем же уважением, что и прежде. Потом мы начинаем петь наши старинные песни о славе Соломона, о благости нашего Союза свободы, о веселых странствиях подмастерьев по Франции, о подневольном труде наших отцов, о прощании с родимым краем, о красоте наших возлюбленных. Ну, любовных-то песен я с ними не пою. Деревянная Нога и Купидон — подходящая парочка, что и говорить! Я лишь улыбаюсь, слушая, как их поют другие. Вот только боевых песен да язвительных куплетов на этих пирушках ты не услышишь — осторожность, как говорится, должна ходить на двух ногах, и уж здесь я не хромаю, даром что нога у меня одна. Так что видишь, не так-то мне плохо живется!
21
22
Французская королева Мария Медичи (1573–1642) после смерти своего мужа Генриха IV (1610) была провозглашена регентшей при несовершеннолетнем Людовике XIII. Ее стремление сохранить за собою власть привело к тяжелым смутам. Удаленная от двора, она жила в замке Блуа, откуда бежала в феврале 1619 г., чтобы начать против сына войну за престол.(Примеч. коммент.).