Из Харькова Сковорода надолго отправился снова в Гусинку, «в любимое свое пустынножительство». Когда усталость от постоянного напряжения мыслительной силы заставляла его переменить свое занятие, «тогда, по словам Коваленского, приходил он к престарелому пчельнику, недалеко жившему на пасеке, брал с собой в сотоварищество своего любимого пса, и трое, составя общество, разделяли между собой вечерю». «Ангел, мой хранитель, — так писал он к одному своему другу от 19 февраля 1779 года, — ныне со мной веселится пустыней. Я к ней рожден. Страсть, нищета, смирение, беспечность, незлобие суть мои с ней сожительницы. Я их люблю и оне меня. А что делаю в пустыни? Не спрашивайте? Недавно о мне никто спрашивал: скажите мне, что он там делает? Если б я от телесных болезней лечился, или оберегал пчелы, или портняжил, или ловил зверей, тогда бы Сковорода казался им занят делом. А без этого думают, что я празден, и не без причины удивляются. Правда, только ли разве всего дела для человека — продавать, покупать, жениться, посягать, воевать, судиться, портняжить, строиться, ловить зверей? Здесь ли наше сердце неисходно всегда? Так вот же сейчас видна причина нашей бедности: что мы, погрузив все наше сердце в приобретение мира и в море телесных потребностей, не имеем времени вникнуть внутрь себя, очистить и поврачевать самую госпожу нашего тела, нашу душу. Забыли мы себя за неключимым нашим рабом, неверным телишком, день и ночь о нем одном пекущесь. Похожи на щеголя, пекущегося о сапоге, не о ноге, о красных углах, не о пирогах, о золотых кошельках, не о деньгах. Какая же нам отсюда тщета и трата? Не всем ли мы изобильны? Точно, всем и всяким добром телесным; совсем телега, по пословице, кроме колес — одной только души нашей не имеем. Есть, правда, в нас и душа, но такая, каковы у шкарбутика или подагрика ноги, или матросский козырек, не стоящий алтына. Она в нас расслаблена, грустна, своенравна, боязлива, завистлива, жадная, ничем недовольна, гневлива, тощая, бледна, точно такая, как пациент из лазарета. Такая душа, если в бархат оделась, не гроб ли ей бархатный? Если в светлых чертогах пирует, не ад ли ей? Если весь мир превозносит ее портретами и песнями, сиречь, одами величает, не жалобны ли для нее оные пророческие сонаты: «в тайне восплачется душа моя» (Иеремия), «взволнуются… и почти не возмогут» (Исайя). Если самый центр души гниет и болит, кто или что увеселит ее? Ах, государь мой и любезный приятель! плывите по морю и возведите очи в гавани. Не забудьте себя среди изобилии ваших. Один у вас хлеб уже довольный есть, а второго много ли? Раб ваш сыт, а Ревекка довольна ли? Сие — то есть? «Не о едином хлебе жив будет человек». Об этом последнем ангельском хлебе день и ночь печется Сковорода. Он любит сей род блинов больше всего. Дал бы по одному блину и всему Израилю, если б был Давидом. Как пишется в книгах Царств: но и для себя скудно. Вот что он делает в пустыни».
Под конец своей жизни Сковорода, 73–летний старец, «удрученный болезнями, не взирая ни на дальность пути, ни на беспрерывно мокрую осеннюю погоду, отправился в с. Хотетово, к другу своему, Коваленскому, который, после продолжительной разлуки, желал видеть его и предлагал ему свой дом, как тихую пристань по долгом странствовании. Сковорода привез ему свои сочинения и сам читал их с ним ежедневно и, между чтением, занимал его разными рассуждениями. Много толковал он тут о сектах. «Всякая секта, говорил Сковорода, пахнет собственностью, а где собственность, там нет главной цели, или главной мудрости. Я не знаю мартинистов, ни разума, ни учения их; если же они мудрствуют в простоте сердца, чтоб быть полезными гражданами обществу, то я почитаю их; но для этого не для чего бы им особничествовать. Любовь к ближнему не имеет никакой секты: на ней весь закон и пророки висят. Закон природы, как самонужнейший для человеческого блага, всеобщ и напечатан на сердце каждого, дань каждому существу, даже последней песчинке». — Заводя речь о свящ. Писании, Сковорода говорил: «Многие не понимая меня или не желая понять, клевещут, будто бы я отвергаю историю Ветхого и Нового завета, потому что признаю в ней духовный разум, чувствую богописанный закон и усматриваю Сущего сквозь буквальный смысл. Я пополняю этим историю, а не разоряю: ибо как тело без духа мертво, так и свящ. Писание — без веры; вера же невидимым извещение. Когда я хвалю доблесть воина, его неустрашимость, мужество, храбрость, то этим не уничтожаю ни его наряда, ни его оружия. Наряд, убранство, оружие воина есть история, а разум и слава этой истории есть дух воина, его дела. Когда я, смотря на прекрасный храм, превозношу его симметрию, пропорцию, великолепие, то, относя это к искусству архитектора, к красоте целого, исключаю ли кирпич, известь, железо, песок, воду, каменщиков, ваятелей и проч., как будто бы ничего из того не бывало? Я удивляюсь разуму храма, но чрез то не отвергаю его внешнего вида. Читая свящ. Писание в намерении научиться богопочтению, богобоязненности, любви к ближнему, повиновению начальству, покорности придержащим властям, усовершенствованию сердца во всех отношениях, когда, напр., я найду историю, как первосвященик Аарон бросил в огонь и растопил тельца, сделанного евреями в отсутствие вождя и обоготворяемого ими, то я не останавливаюсь тут на химической работе, всегда помня, что Библия не наука химия, а священная книга, научающая человека, готового внимать ее учению, чистоте нравов. Я научаюсь от этой истории, что человеческое сердце не может быть без упражнения, и когда удаляется от сердца священная мысль, понятие истины, дух разума, то оно мгновенно повергается в занятия подлые, не согласные с высоким родом его, и чтит, величает, боготворит презренное, ничтожное, суетное. Этот разум истории назидает меня, содействует моему внутреннему усовершенствованию много больше, чем как если бы я, узнавши, как золото моментально, переделывать из всего и все в него превращать, занялся химией и начал богатеть. Я верю и знаю, что все то, что существует в великом мире, существует и в малом, и что возможно в малом мире, то возможно и в великом, по соответствию их и единству все исполняющего духа[13]. Но для чего стараюсь я знать, как и когда Моисей разделил море жезлом в этом великом мире, в истории, а не научаюсь, как бы мне в малом моем мире, в сердце, разделить смесь склонностей природы непорочной и растленной, и провести мою волю непотопленно по пути житейского моря». — Иногда разговор Сковороды с Коваленским касался превратностей света. «Оне суть то, чем должны быть: весна, лето, осень, зима суть свойства, неотделимые от суточного круга. Все содержимое во времени «коловратно», конечно, изменчиво: неразумен, несчастлив тот, кто требует от него постоянства и вечности! Если же в нем нет постоянства, то и любовь к нему должна иметь конец; отсюда печали, воздыхания, слезы, отчаяния. Не говори мне о высоких чувственных душах. Слезы суть излияние природы, а не привязанностей (Est quaedam flere voluptas), а плакать в свое время есть некоторое утешение. Вечность их! Одна вечность есть беспечность, постоянство, надежда. Вечность и время суть один состав, но не одно и то же: одно свет, другое тьма; одно добро, другое зло; одно глава, другое хвост».
13
Невольно припоминается здесь учение философа Лейбница о монадах в их предоставленной гармонии.