— А где же Хагур? — спросил Тузаров и посмотрел вокруг. — Я должен вернуть хозяину его вещь.
— А вон там, на склоне холма, на зеленой травке, — откликнулся Нартшу. — Лежит, отдыхает…
Канболет увидел стоящую вдалеке лошадь, рядом с ней — и правда — лежал на земле Бабуков. Канболет поехал к нему.
Спешившись, он присел на корточки у головы уорка. Сплошная рана… Канболет вынул из-за отворота черкески кусок ткани и стал осторожно вытирать кровь. Порезов и ссадин было очень много, но все — неглубокие. Губы в трещинах, носовой хрящ сломан, а вообще — ничего страшного. Главное, глаза целы.
— А? Что? Как?
— Как? — переспросил Канболет. — А так. Подтелок забодал твоих быков. Только не беспокойся. С тобой был сын, что ли? Все живы.
— Почему? Вас только двое было?
— Нет, пятеро. Срамота.
— Ничего. Твои люди сражались хорошо. Почти все ранены.
Бабуков оттолкнул руку Канболета и приподнялся на локте. Увидел, как к нему бежит, задыхаясь, сын.
— Кольчугу свою забери, — сказал Тузаров. — Хочешь, помогу тебе надеть?
— Прочь! — прохрипел Хагур. — Довольно с меня позора!
— Шлем свой ты где-то обронил, а твой бердыш и коня мы забираем на память.
— Замолчи, именем Зекуатхи [42] тебя заклинаю! Лучше убей!
— Оставайся с миром, Бабуков. Да будет аллах к тебе милостив.
Канболет вскочил, не касаясь стремян, на коня, подхватил поводья хагуровской лошади и поскакал к своим друзьям. Те уже были готовы двинуться в путь. Нартшу, сверкая белозубой улыбкой, крикнул на прощанье:
— Не обижайтесь, доблестные бабуковцы! Оставшийся путь до селения пши Алигоко вам придется проделать пешком. Но для вас это будет нетрудно: вы пойдете налегке, не обремененные тяжестью оружия!
Только вернувшись домой, Канболет увидел наконец знаменитый панцирь. Сын отдал отцу мешок, порезанный в нескольких местах лезвиями ударявших по нему сабель, и коротко отчитался:
— Мы все целы. У них раненые есть. Пригнали восемь лошадей.
Тузаров кивнул головой и стал развязывать мешок. Канболет вдруг растерялся на мгновение, побледнел: а вдруг отец скажет, что не стоило рисковать из-за такого сомнительного приобретения…
Грубая ткань скользнула на пол. В свете факела и пламени очага голубоватым сиянием блеснула благородная сталь и засверкал рельефными выпуклостями золотой львиный лик.
Теперь отец побледнел, а щеки сына вспыхнули жгучим румянцем.
Глаза старшего Тузарова задержались на двух строчках старинной надписи: каждая строка — длиной с рукоять кинжала. Каральби вздохнул:
— Надо обязательно найти человека, который прочтет нам эти святые слова, начертанные в самой Мекке… А пока я все-таки съезжу к Хатажукову Кургоко…
ХАБАР ПЯТЫЙ,
доказывающий справедливость того изречения,
что волк жеребенка режет — на тавро не смотрит
Алигоко Шогенуков, словно разъяренный зверь, упустивший добычу, метался по своему просторному, богато украшенному хачешу:
— Беспомощные бараны! Дали себя остричь! Дали обломать себе рога!! Тузаровский мальчишка, чтоб ему захлебнуться собственными соплями, увез панцирь!
Пристыженные стояли у дверей Идар и Хагур. Бабуков, с еще не засохшими ссадинами на лице, с пустыми, ничего не выражающими глазами, покусывал израненные губы, и капельки крови текли по его подбородку. «Он этого так не оставит, алчный пши, — думал Хагур. — Еще много крови прольется из-за мысырского панциря…»
«Пусть побеснуется, — думал Идар. — Он ведь не Шибла [43], и его «молнии» нас не сожгут. Он даже непохож на барса, с которым любит, чтоб его сравнивали. Острый длинный нос, маленькие глубоко посаженные светло-коричневые глаза, тонкогубый рот, редкие, но острые зубы — ну точно шакал. Так и есть — шакал. Даже брови и усы какие-то грязно-бурые, цвета шакальей шерсти…»
По вискам князя струился обильный желтоватый пот. Он тяжело плюхнулся на скамью, снял белую войлочную шапку с меховой опушкой понизу и обнажил голову. Затем вынул платок и осторожно промакнул темя, покрытое кустиками коротко и неровно остриженных волос и пятнами полузасохшей коросты. Из-за этой неприятной хвори Алигоко не мог брить голову, из-за нее же он получил в народе прозвище Цащха — Вшиголовый.
Шогенуков передохнул немного, надел шапку, и снова под сводами гостевой комнаты, называемой — на новый лад — «кунацкой», зазвучал резкий, дрожащий от гнева голос хозяина дома:
— Чтоб ваши ноги стали хрупкими, как тростинки! Отдали мой панцирь — и при этом никто не был убит! Никто! Ни одна скотина! — брызгал слюной Алигоко.
— Каких наград вы после этого ждете от своего пши? Пара коровьих лепешек — вот достойная вам награда… На ваши ослиные головы — вместо шапок…
Идар скрипнул зубами, а Хагур глухо застонал и с трудом выдавил из себя:
— Хватит, князь… Надо в дорогу собираться. Мне жизни не будет, пока я не увижу панцирь на твоей груди!
— И он меня еще учит! — зло усмехнулся Шогенуков. — Сам знаю, что пора «в гости» к Тузарову. Идите, собирайте людей побольше. Возможно, к нам Мухамед Хатажуков присоединится. У меня встреча с ним сегодня.
Облегченно вздыхая, уорки быстро покинули дом князя.
Встречу со своим приятелем Мухамедом, младшим братом большего князя Кабарды Кургоко Хатажукова, Вшиголовый отложить не мог. В условленном месте на берегу Баксана их ждал знакомый, торговец-татарин из Суджук-Кале. Они намеревались продать ему, как это уже не раз делали, несколько девушек и ребят-подростков.
Да, торговля людьми считалась хотя и не похвальным, но вполне законным промыслом. Впрочем, к любым торговым сделкам почти все кабардинские князья относились в то время с презрением. Даже лошадей они стеснялись продавать. Большинство из них лишь обменивало коней, иногда и унаутов, на оружие, на дорогие ткани, на серебряную посуду. Не каждый князь знал цену деньгам. Монеты, отчеканенные в Турции и других странах, были для большинства просто золотыми и серебряными кружочками, которые можно плавить, ковать, делать из них филигранные женские украшения, оклады, для кинжальных и сабельных ножен, бляшки для поясов и конских уздечек.
А Шогенуков торговать не стеснялся. И цену деньгам знал преотлично.
Как правило, ни один князь не ведал, сколько там у него овец или коров, сколько зерна или овощей выращивают крестьяне на его земле. Больше того: не знал, сколько в точности земли принадлежит ему и сколько его крестьянам.
А Шогенуков умел вести счет своим богатствам. И он знал, что даже тощего ягненка, мерку проса и горшочек меда можно превратить в деньги. В те самые деньги, которые пши Алигоко очень любил. Он чаще других: встречался с татарскими мурзами и оборотистыми купцами, побывал однажды в Крыму. Видел он там, в Бахчисарае, роскошные дома знатных ханских сановников и понял, как много значат деньги. Главное, он понял, что надо иметь очень много денег, очень много золота. И Шогенуков стал одержим редкостной для этих простодушных доморощенных князей страстью — страстью накопительства. О! Шогенуков не был простодушным, и курдюк у него отрос порядочный. Ему еще не особенно отчетливо представлялось, как он использует в будущем груды накопленных монет. Когда он задумывался об этом, в его воображении возникал пышный Бахчисарай с белокаменными степами, мраморными бассейнами п тенистых садах, тяжелые златотканые одежды вельмож, яркие ковры, оружие, оправленное в золото и усыпанное драгоценными каменьями; в его ушах звучали непривычная, но сладостная музыка, льстивый хор восторженного славословия и нежные голоса прекрасных обитательниц гарема. А еще Алигоко надеялся, что деньги помогут ему (пока не знал он, правда, каким образом) стать большим князем Кабарды. Не любил он Хатажукова. И не только за то, что Кургоко был избран большим, но и за то, что Кургоко действительно превосходил других князей по уму и с достоинством носил свою шапку.