– Рататоск! Рататоск! Рататоск!
Эхо гулко разнеслось по всему лесу, в воздухе задрожал тонкий льдистый звон. С еле слышным царапаньем по сосне соскользнула большая, как кот, белка, вся снежно-белая до кончиков ушей, с чёрными глазами.
– Здравствуй, Хёгни, сын Гьюки, – насмешливо сказала она, взмахнув пушистым хвостом. – Ты звал меня?
Хёгни протянул ей руку, и она взобралась на его предплечье.
– Говори, Рататоск, – с волнением сказал он. Белка впилась коготками в его руку и захохотала.
– Что же хочет от меня услышать тот, кто давно мёртв?
– Твой пророчество, – сказал Хёгни. Дружина вокруг смотрела, не шевелясь. Сам великий Один замер, держа руку на холке коня и повернув лицо зрячей стороной к Хёгни.
– Рататоск не делает приятных пророчеств, – возразила белка. – Обратись к вёльвам.
– Что может уязвить того, кто давно мёртв? – ответил Хёгни. – Чего страшиться воину из Вальгаллы?
– Много чего, – оборвала Рататоск, раскачиваясь на его руке. Хёгни начал терять терпение.
– Скажи то, ради чего ты послана в Мидгард. Не больше и не меньше.
– Сказать не трудно, – белка пошевелила усиками. – Скоро, очень скоро ворота Вальгаллы закроются для Мидгарда навсегда. Ни один новый воин не придёт больше в дружину Одина.
– Что ты имеешь в виду? – вздрогнул Хёгни. На миг ему показалось, что мороз обжёг его кожу, как если бы он был живым.
– Что слышал! – бросила белка, скатившись с него кубарем. Она подскочила к сосне и исчезла среди тёмных ветвей.
Воины Дикой Охоты в замешательстве переглядывались. Никто не решался сказать ни слова. Один опустил седую растрёпанную голову.
– Вот как… – глухо произнёс он. И тут позади них раздался пронзительный, тоскливый вой. Это выл Витвульф, волк, на котором ездил Хёгни.
Другие волки подхватили его плач и жалобно заскулили. Хёгни бросился к Витвульфу. Опустившись на колени в снег, он обнял волка за мохнатую шею и прижался к нему щекой.
– Витвульф, не надо, – зашептал он, – ничего не случилось. Ничего, ничего…
– Поехали, – недовольно сказал Один, влезая на Слейпнира. Дружина рассаживалась по волкам. Хёгни успокаивающе потрепал Витвульфа по спине и вскочил на него. Дикая Охота взмыла над землёй.
Здесь читатель возмущённо заметит, что подобной сцены в «Эдде» не было. Что же, считайте, что автор наконец начал проявлять художественное воображение. Хотя сомневаюсь, что оно у меня есть. Ведь Один так и не разрешил мне попробовать Мёд Поэзии.
Не буду врать, что я видел этот эпизод своими глазами. Но я видел нечто очень похожее, имевшее место тысячу лет спустя; и в моём распоряжении был рассказ Хёгни о той ночи. Хёгни и сейчас многое отдал бы за то, чтобы услышать пророчество Рататоск, но лет триста назад вредная белка перестала пророчествовать. Дикая Охота гоняется за нею впустую. Вместо пророчеств она выдаёт им такое, от чего даже у мёртвого викинга увянут уши.
Итак, скажет читатель, вы, уважаемый господин Мартышкин, по-прежнему хотите нас убедить, что встречались лично с Одином, Сигурдом и другими героями «Эдды»? Да ничего я не хочу, отвяжитесь. Рассматривайте это как ещё один художественный приём.
Уж мне ли не знать, что такое художественный приём! Однако «Старшая Эдда» и меня поставила в тупик. Я был зачарован, когда впервые прочёл её. Даже на русском языке она выглядит впечатляюще, не говоря уже об оригинале. Поэзия, каким-то чудом появившаяся в эпоху варваров, поэзия, подобной которой не появится в течение целой тысячи лет – подобной сложности и изысканности литература сможет вновь достигнуть только в эпоху позднего символизма. А эта удивительная звукопись, с которой ни в какое сравнение не идут вялые искусственные аллитерации поэтов XX века! При произнесении язык ударяет по каждому согласному, словно преодолевая препятствие, всё дышит усилием, напряжением, всё туго сплетено и физически ощутимо. А строки про «цаплю забвения» в «Речах Высокого»! Образец поэзии почти шекспировской мощи – сразу и не поймёшь, что эти энергичные и причудливо вытканные стихи призваны описать состояние… пьяного викинга.
Вы поняли, к чему я клоню? Эта поэзия вынырнула из неизвестных глубин древности у германских племён и бесследно исчезла к рубежу тысячелетий, с распадом эпического язычества. Лишь на самом севере она продержалась ещё два-три века, превратившись в забаву книжников и позднее прекратив существование. А теперь скажите мне: вы представляете себе её создателей?
Справка. Спали они в одном помещении с коровами и овцами, простынями не пользовались, на досуге ловили друг у друга блох, а такая эзотерическая вещь, как пижама, была вовсе недоступна их пониманию. Одевались главным образом в вонючие овчины и толстый войлок, и всё это вместо пуговиц скреплялось ремешками и устрашающего размера булавками – и, разумеется, не стиралось, потому что в те времена стирали только нижнее бельё, а оно не у всех племён имелось (не знаю, стоит ли доверять Тациту в смысле того, что в южных регионах германцы ходили голыми). А ещё они ели руками, которые вытирали прямо о себя, пили из громадных ковшей отчаянную бурду и запросто могли шарахнуть этой посудиной сотрапезника по голове, если, по их мнению, тот сказал что-то обидное. При этом они обожали рукопашный бой и крошили врагов секирами и мечами, а если уж одерживали победу, то отнюдь не руководствовались рыцарским кодексом в отношении побеждённых. Один из конунгов, по имени Альвар, получил прозвище «Детолюбивый». Вам интересно знать, за что? Он запретил своим головорезам при взятии города сбрасывать детей на копья (вероятно, они сочли его скучным человеком). В Скандинавии кое-кто перед боем доводил себя до полного одурения, принимая зелье из мухоморов, а любимым развлечением там было взять живого пленного и вскрыть ему грудную клетку, одновременно наблюдая за его поведением. Тому, кто волей-неволей оказался в такой ситуации, полагалось громко смеяться. Кроме того, они совершали человеческие жертвоприношения, а лучшим способом разрешить конфликт с соседями считали поджог соседского дома.