Если вы спросите меня, когда это началось, я скажу: давно. Может, год назад, может, два. Каждый месяц — либо паническое пробуждение, либо тревожный сон. Детали сна повторялись до мельчайших деталей, вплоть до кондиции тумана, который клубился над асфальтом. И даже оттенок фар седана, чарующий зеленоватый отсвет, из раза в раз оставался неизменным. Я пугался, пугался по-настоящему, но утром успокаивал себя: это вздор, ночные страхи без телесного обличья.
Так оно и было — до поры. Пока я не купил плакат Цоя.
Я любил Цоя. Хоть он и умер через два года после моего рождения, я считал его своим кумиром, слушал его песни каждый день. И решил обзавестись плакатом с певцом. Хороший такой плакат — Виктор во весь рост, в чёрной кожаной куртке по моде тех лет, хмуро смотрит в объектив. Вешая плакат на стену спальни, я чувствовал себя счастливым. Но счастье длилось недолго.
Я проснулся где-то в два часа ночи весь мокрый. Спина прилипла к простыне и горела огнём. Глаза слезились. Стояла глубокая ночь, луны не было, и если бы не фонарь на улице, я был бы в полной мгле. Свет фонаря, как всегда, отскакивал от зеркала. Блеклый зайчик отражения падал на стену. На этом месте раньше были только обои, но сегодня утром я повесил туда плакат с Цоем. Он смотрел прямо на меня, буравя пронзительным взглядом под космами чёрных волос. Ночной свет придавал лицу мертвенную синюшность, как у утопленника. Губы, плотно сжатые, казалось, вот-вот растянутся в холодной усмешке. Цой смотрел на меня, я — на него, и до какого-то момента это искажение меня даже забавляло. Потом глаза певца, отпечатанные на высококачественной бумаге, ожили и приковали меня к подушке синим огнём. Я мельком заметил, как они вспыхнули и погасли — яркие звёздочки во мраке спальни. Всё выражение лица Цоя в этот миг преобразилось, перестало быть картиной. Не стало живее, нет: совершенно напротив, я увидел, что на стене комнаты приютился мертвец. Я различил на синей коже нарывы и язвы, и чёрная линия губ была таковой не из-за скупого освещения, а из-за того, что оно и вправду сгнило до черноты. Жёсткие чёрные волосы стали париком, напяленным на лысую приплюснутую голову. Я догадался, что это существо срезало волосы для парика у своих жертв в тёмной подворотне. Может, оно намеревалось сейчас снять волосы у меня вместе со скальпом, чтобы сменить старый трофей. Цой не был Цоем, и я не был мной, потому что вопль животного ужаса, который я испустил, не мог вырваться из моего горла. Крик проткнул раздувшийся пузырь кошмара, и синие глаза на стене тут же померкли. Плакат опять стал куском бумаги с рисунком. На мой крик прибежали родители в ночных рубашках. Я не мог им ничего объяснить и вообще целый час не был в силах говорить что-то членораздельное. Утром я попросил отца сорвать плакат со стены и выбросить.
Целый месяц ничего не происходило, и я начал успокаиваться, уверяя себя, что это был нервный срыв из-за того, что я переутомился, перестарался с учёбой. Родители поддерживали меня в этом мнении. Я отходил от кошмара, пережитого в ту ночь. Разве только спал со включённым светом, но надеялся, что позже наберусь храбрости, чтобы попрощаться с этой привычкой. Очередной случай, давший понять, что мне так легко не отделаться, произошёл морозным вечером декабря, за неделю до новогодних торжеств.
Я привёл к себе девушку. Родителей редко не бывало дома, и я не собирался упускать такой шанс. К тому же я немного боялся остаться один. Девушку звали Мила, я общался с ней довольно давно. Мы посидели, посмотрели фильм, послушали музычку, потом приступили к тому, ради чего, собственно, всё затевалось. Она попросила не выключать свет; я не стал возражать. Мы легли на широкий диван в зале. Под окном расположилась новогодняя ёлка. У изголовья дивана горел торшер, отбрасывающий на стены мягкие блики, делая обстановку романтичнее. Всё шло, как полагается, но настал момент, когда я заметил кое-что неладное. А именно — движение тени, которую отбрасывала ёлка в свете торшера. Тени полагалось тихо-смирно лежать на полу треугольным клином, сужающимся кверху. Но уж никак не поворачиваться, приближаясь к дивану — медленно, но непреклонно. Увидев это, я уже не сводил с неё взгляда. Продолжал своё дело, как-никак момент ответственный, но по мере того, как тень удлинялась и меняла форму, мне становилось всё труднее не заорать благим матом. Тень отъедала от пола сантиметр за сантиметром, как хищный зверь — распухала и преображалась. Подрагивающий свет торшера стал невыносимо ярким, как солнце в жаркий день. Я хотел зажмурить глаза и ни о чём не думать, но продолжал смотреть, стараясь ничем не выдать девушке свои откровения. Тень теперь была направлена прямо на меня вопреки всем законам оптики, и её уже нельзя было назвать в полном смысле тенью дерева. Не ёлка, а… я бы сказал, тень человека, или чего-то, очень похожего на человека. У людей не могли быть такие тонкие искривленные руки, одна из которых спускалась ниже колен, а другая едва дотягивала до пояса. Приплюснутое туловище представляло собой нечто бочкообразное со свисающими складками жира. Голова шла пупырышками. Тень росла, приближалась. Левая рука медленно поднималась то ли в приветствии, то ли в размахе перед ударом. Лампа в абажуре издавала гудение, становясь ярче, наливаясь цветом крови. Я, наверное, всё-таки закричал бы, но тут Мила спросила, почему стало так светло, и лампа взорвалась, рассыпавшись осколками, погрузив залу в темноту. Мы оба вскрикнули и вскочили. Наверное, я кричал громче. Позже на нас напал истерический смех: мы вдвоём катались по дивану и смеялись, смеялись, смеялись — никак не могли остановиться, а я заглатывал солёные слёзы, стекающие по щекам.