Я прочитал письмо. Вновь и вновь. Пусть она меня забудет. Что ей со мной делать? Что мне с самим собой делать? Она писала мне с угрызениями совести. Целый вечер танцевала. Но я не могу без нее. Слишком сильно ее люблю, а она слишком хорошо меня понимает. Иной раз мне даже не надо раскрывать рта. Мне так не хватает нашей тишины вдвоем. «Какой ты симпатичный», — Вида треплет меня по щеке. Дурочка она. Обходится со мной как с ребенком. Даже хуже.
«Что вы с нами делаете? Почему такая истерика все утро? Неужели готовится новое наступление?»
«Далеко вас отправляем. В тыл, в надежное место».
«Письмо. Положи мне это письмо в вещмешок».
Санитарка улыбается.
«Что-то давно ее не было. Давно».
Нет, Вида не дурочка. Она еще и ехидничает. Что это она хочет мне сказать? Давно ее не было. Чем же она занята? Я был с ней слишком суров? Я думал только о себе, о своей боли.
Безногих уложили на носилки, завязали глаза. Опять темнота и неизвестность. Эта постоянная зависимость от других. Куда нас опять несут? Вниз с холма? Развязывают глаза. Укладывают в грузовики.
«Там будет лучше, безопаснее», — слышу доктора Богдана.
«Скажи ей», — прошу его.
«Не волнуйся. Держись, счастливого пути!»
Не забуду его рукопожатие.
Едем. На грузовике тихих стонов. На грузовике отчаяния.
Теперь в самолет. Американский самолет. Италия. Бари. Лежим на носилках, на берегу. Море, солнце, залив. Залив потерянных. Или забытых?
Море я увидела без Марии. Оно прекраснее, чем я себе представляла, прекраснее, чем в моих мечтах. Но только так пусто было без нее, без Марии, что и море — не море. Свобода тоже придет без Марии? Свобода настанет и без Анчки, и без Мары, и без братьев, и без родителей, и без… без него? Свобода придет, а я останусь одна?
Мне сказали, что тяжелораненых американцы начали перевозить в Италию. На самолетах. На тот берег моря. И его тоже. Он прислал мне письмо. Его научили ходить на костылях, и теперь ждет протез. Как он это выдержит? Боюсь, как бы в один прекрасный день он все не бросил.
«Я не вернусь, — пишет он. — Когда научусь ходить, то уеду за океан. В Америку. Отсюда, из Италии ближе. И проще. Буду разыскивать отца. Не жди меня. Если про меня скажут, что я предатель, ты знаешь, что это не так».
И дальше: «Не забывай меня. Подожди. Скоро, очень скоро я вернусь. Снова буду сражаться. Привет от меня моим, твоим и бригаде. Скажи им, что я, правда, вернусь, обязательно вернусь. Они мне не пишут. Так что я был прав — человека так быстро, быстро забывают. Собственно, сразу же, если он больше ни на что не годится».
В голове крутится только что-то благочестивое. Злюсь на себя. Благочестие, родственники-ханжи, школьный учитель закона божьего и его слова, стегавшие больнее, чем розга, которую он не выпускал из рук. Вспоминаю, как мы с младшими братьями собирали в лесу хворост, чтобы его потом продать и купить красок для пасхальных яиц. Здесь, в Горском Котаре, я преподаю марксизм, а меня преследует набожность. Как какого-то фанатика. Как нашу соседку-ханжу. Я смотрю на море, на линию горизонта, и прошу, молю, и на коленях все время умоляю, чтобы все счастливо закончилась. Счастливо для него, для моей семьи, для всех нас. Мольбы и молитвы. Конец приближается, свобода приближается.
Теперь у меня протез. Ненавижу его. Очень медленно, медленно на нем передвигаюсь. Теперь мне не нужна никакая подпорка. Почти все товарищи, с кем я сюда приехал, уже вернулись. Еще немного, и никого знакомых не останется. Два дня назад еще и Иво уехал, и теперь я чувствую себя здесь деревенским дурачком. Как соседский Франчек в Богунеугодной деревне, который, сидя на самой высокой груше, денно и нощно изгонял австро-венгерских солдат. Мы все над ним потешались и иногда помогали побить «неприятеля». Итальянского я не знаю, поэтому не имею понятия, что обо мне говорят.
Передал с Иво письмо для нее и другое для сестер. Знаю, что она меня поймет. А в сестрах не уверен. Но она поймет мою тоску, мое одиночество здесь, вдали от родины, от триумфа победы. От радости дома. Далеко от всего того, ради чего я последние годы жил. Время от времени кто-нибудь из врачей показывает мне карту Европы и красным карандашом отмечает, откуда уже выбили немцев. Иногда санитар отвозит меня в кресле на пирс. Прошу меня оставить и вернуться через несколько часов. Я выбираю себе корабль, на котором бы уплыл. Может быть, правда, лучше всего — сесть на один из них. Потом, когда я научусь получше ходить, и мне не будет так больно, я отправлюсь искать отца. Знаю, мама была бы мне ужасно благодарна. Но только ни за что не отпустит. А остальные? Я уклонюсь от их взглядов. Никто не будет знать, что на самом деле от меня осталось. Никто не будет знать, что я — ничто иное, как просто потерянный калека. Ничто иное.