Выбрать главу

Море здесь и, правда, другое. Более ласковое, более мое. Манящее. Даже слишком. И все любопытствуют. В валлийской рыбацкой деревне, в аптеке, в булочной, в книжной лавке, на почте все спрашивают, чувствую ли я себя у них как дома. Утвердительно киваю.

По грязи, по мху возвращаюсь в дом, где остановилась. Уединенные каменные дома и солнце. Мост через реку и старая часовня. Сажусь на ступеньки. Здесь стихи словно падают с неба. А у меня даже карандаша и бумаги нет. В последнее время — никогда, слишком больно. Теряю дни, стихи, жизнь теряю. Зачем мне писать? Что мне писать? Да, чувства притупились, да, не хочу видеть свою жизнь записанной черным по белому. Записанной карандашом на бумаге. А потом ждать, когда выцветет. Писать, ждать.

Этот покой, эта тишина. Они такие болтливые. С террасы смотрю на море, и сегодня опять полная луна. Звезды так близко, и мне кажется, что их на этом валлийском небе больше, чем где-нибудь еще. И ласковый шум моря. Его опасная притягательность.

«По грязи и мху к морю. Из дома».

Проститься и принять приглашение моря. В море. Так замкнется жизненный крут.

*

Мне немного неловко. Нет, не немного. Очень неловко. Хорошо еще, что мои монологи никому’ не известны. Никто их не слышал. Мне самой перед собой неловко, как подумаю, что я стояла у моря, и мне казалось, что море меня призывает к себе. Я была уверена, что оно меня действительно зовет. И это непреодолимое желание сейчас, сейчас шагнуть в воду, и конец всему в одно мгновение. Не от отчаяния, а от того, что жизнь слишком долгая. Не одна. Их была тысяча. Может быть, еще больше. Больше. Совершенно точно. Но ведь я знаю, и, наверное, это тоже удержало меня на берегу. Я знаю, что просто мгновенно бы поплыла.

Еще раз, возможно, последний. Это «возможно, последний» меня все время преследует. То есть, еще раз, неважно, в последний или нет, еду вдоль реки, где мама едва не утонула, а потом стою на берегу другой реки, той, через которую по ночам переправляли раненых. С недавних пор эти истории меня не отпускают. Я думаю о красной юбке Марии, о маме, навсегда похоронившей здесь нежность, об отце, который свой героизм называл не иначе, как дуростью. За что я ему и сегодня благодарна.

Еду мимо цыганского поселка и вспоминаю, как почти каждую субботу кто-то бежал по улице с криком: «Цыгане едут, цыгане!»

А потом еще следующий: «Цыгане едут, цыгане!»

Словно играли в испорченный телефон. Мы, дети, от них прятались. Много лет спустя мы узнали, что это были не цыгане, а жители Резни, приезжавшие в Любляну на своих трехколесных колымагах, они лудили горшки, точили ножи и ножницы, чинили зонты. А мы-то каждую субботу прятались от цыган. За это время мало что изменилось. Вот только резьяне больше не приезжают в Любляну, и думаю, что цыгане тоже не часто сюда наведываются.

Мимо монастыря, куда отец ходил за сливовицей «для раненых», подъезжаю к отцовскому разрушенному замку. И впервые замечаю, как красивы эти места. В них есть тайна, есть свет, есть печаль, Есть, что рассказать. И о далеком, и о близком.

Добираюсь до маминой родной деревни. Дом, который они строили сами, а, когда построили, пришлось бежать. В войну там итальянцы были на постое. Я не знаю, кто здесь сейчас живет. Дверь заперта.

Останавливаюсь в глухом лесу, в том месте, где была сформирована одна из партизанских бригад. Поросшая мхом скала, на которой маленькая, стыдливая красная звезда. Деревья безмолвны. И я склоняюсь в благоговейном молчании. Отдавая дань всем тем, кто здесь когда-то был. Больно. Не знаю, почему, собственно говоря, эта красная звезда должна чего-то стыдиться.

Вспоминается одна из наших поездок в Берлин. Задолго до нее сын в один год потерял всех своих кумиров. Сначала Тито, через несколько месяцев деда, а в конце года еще и Джона Леннона. Всю дорогу сын молчит, что совсем на него не похоже. Только где-то под Берлином заговаривает:

«Ты не понимаешь. Я еду из родной страны, где вдруг стало стыдно, что твой отец был народным героем, еду в Германию, где я могу с гордостью об этом сказать».

«Не преувеличивай», — говорю я и знаю, что он прав.

И вот здесь, у этой скалы, в лесу, в тишине, я вспоминаю, олимпийский стадион Сараево, когда я впервые там оказалась во время войны. Ходила между свежими могилами. Весь стадион — могилы. Смотрела на деревянные таблички с именами и датами рождения лежащих там людей. Ровесники моих детей. Только молодые, почти дети.

Слушаю безмолвие деревьев в этом темном лесу. Когда-то здесь тоже собрались почти дети. Сколько из них осталось в живых?

Надо еще добраться до отцовской деревни. На въезде всегда на минуту останавливаюсь. Каждый раз боюсь подойти и не увидеть на доме блестящей таблички с надписью, что в этом доме родился мой отец. Теперь здесь живут внуки его младшей сестры.