Выбрать главу

В последовавшее за этой безумной ночью утро Эжени тоже не смогла как следует рассмотреть Париж, и настоящий город открылся ей только на следующий день, когда она отправилась в гостиницу в сопровождении Леона. Оба были несколько утомлены, потому что сын Портоса полночи «искупал вину» перед возлюбленной, но утренний Париж, окутанный дымкой тумана, поразил Эжени настолько, что она даже забыла о своей усталости. Город оказался больше, чем она думала, он имел множество секретных закутков, переулков, проходов, и вот узкие улицы уже казались Эжени исполненными тайны, голоса горожан звучали не грубо, а весело, запах навоза, конечно же, никуда не исчез, но к нему примешивались другие — цветов, духов, свежеиспечённого хлеба, выдержанного вина, жареного мяса и целебных трав. С каждым новым днём Париж раскрывался перед ней по-новому, и вскоре Эжени осознала, что влюбляется в город, который её мать называла столицей похоти, пьянства, чревоугодия и разврата.

Смерть Виктора Туссака, как и предсказывал Анри, объявили самоубийством, в соборе немедленно провели службу, чтобы очистить его от величайшего греха, пошла новая волна мрачных слухов про Нотр-Дам, и никто даже не подумал о том, что дети мушкетёров могут быть как-то связаны с произошедшим. Де Круаль тоже больше не появлялась на горизонте — она уехала из Парижа на следующий день после гибели Туссака, на прощание всё же прислав Леону кошель с деньгами — оплатить повреждённые ею стены. Бывший капитан усмехнулся такому подарку, однако принял его, проявив практичность, свойственную когда-то его отцу.

Леон сдержал данное некогда обещание: он сопроводил Эжени на спектакль господина Мольера и даже познакомил её с ним самим. Девушка, к неудовольствию своего спутника, пришла в восторг от колких и изящных реплик комедианта, отдала должное его остроумию и в последующие дни мечтательно вздыхала, вспоминая представление. Дети мушкетёров взяли на себя обязанность показать Эжени Париж, и вскоре она стала их постоянной спутницей. Вместе с Леоном, Анри, Жаклин, Раулем и Анжеликой она побывала едва ли не во всех парижских тавернах и кабачках, прекрасно сознавая, что такие места не подходят для молодой девушки дворянского происхождения, но совсем не чувствуя угрызений совести. Здесь пили кислые и сладкие вина, играли в карты и кости, смачно ругались и дрались, звенели шпаги и монеты, громко возмущались трактирщики и заливисто хохотали девицы в ярких платьях. Здесь кипела жизнь, настоящая, неподдельная, без бретонских туманов и таящейся в них нечисти, искра тепла, подаренная ей Леоном, здесь превратилась в яркое пламя, и Эжени впервые за долгое время ощутила себя по-настоящему живой. Она по-прежнему жила в гостинице, но часто навещала Леона, и они проводили незабываемые ночи в его маленькой комнатке со скрипучей кроватью.

Иногда она размышляла вслух, не прячутся ли среди парижан допплеры, вампиры, оборотни и чародеи. Анжелику такие разговоры пугали, Рауля раздражали, а вот Анри, Леон и Жаклин начинали наперебой обсуждать, кто из их знакомых может быть нечистой силой.

— Я готова поспорить, что Кольбер вампир, ведь он столько крови тянет из простого народа! — восклицала дочь д’Артаньяна, сверкая глазами.

— Тогда ему было бы сложно пересчитывать серебряные монеты — приходилось бы каждый раз надевать перчатки, ведь серебро губительно для вампиров! — весело отвечал Леон.

Эжени встречала на парижских улицах и бродячих артистов, всегда напоминавших ей о труппе дядюшки Селестена: жонглёров, ловко подбрасывавших разноцветные мячики, гибких извивающихся танцовщиц, размалёванных шутов, выкрикивавших порой весьма опасные вещи о короле, министрах и государственной власти. Пожалуй, единственным из парижских зрелищ, которых она избегала, были казни: ей казалась отвратительной сама мысль о том, чтобы любоваться мучениями людей, которых вешают, четвертуют или варят в кипящем масле, да ещё и пытаться захватить часть их тела или прядь волос на память. В последнее время Эжени слишком часто сталкивалась со смертью и теперь отчаянно стремилась туда, где кипела жизнь.

Побывала она и в парижских лавках — не самых роскошных, но вещи в них были несоизмеримо дороже и красивее тех, к которым привыкла она. Эжени, унаследовавшая от родителей стремление на всём экономить, ощущала непонятный стыд, покупая эти прекрасные вещи, хотя Жаклин, Анри и Анжелика, сопровождавшие её в походах по лавкам, уверяли, что это всё глупости, а деньги созданы для того, чтобы их тратить. Несколько раз Эжени писала домой, узнавала, всё ли спокойно, получая в ответ полуграмотные письма Сюзанны и старосты, и вздыхала с облегчением — новой нечисти пока не появлялось, да и старая не поднимала голову.

Настоящим потрясением для неё стало приглашение в Лувр на один из бесчисленной череды балов, которые давал Король-Солнце, великолепный Людовик XIV. Приглашение каким-то чудом раздобыла Жаклин и убедила Эжени отправиться на праздник. Пришлось немедленно заказывать новое платье, до последнего было непонятно, успеет ли портниха сшить его, и девушка позже признавалась, что меньше переживала из-за сражений с нечистью, чем из-за наряда. Но портниха всё же успела, и Эжени долго смотрела на себя в зеркало, морщась от увиденного. Платье само по себе было прекрасным — голубое облако шёлка и кружев, пронизанное блестящими серебряными нитями, обтягивающее талию и дальше расходящееся по полу волнами, но Эжени казалось, что ткань слишком тонка, кружев чересчур много, вырез слишком глубок и открывает чересчур много шеи, плеч и груди, и вообще к красивому платью надо красивую женщину, а не серую мышку-провинциалку из бретонской глуши.

Дети мушкетёров наперебой утверждали, что Эжени в этом наряде хороша как никогда, но она была уверена, что они говорят это только из вежливости. Успокоил её только взгляд Леона — бывший капитан увидел возлюбленную, когда она уже входила в зал, и в его глазах мелькнуло что-то трудно определяемое, нечто среднее между искренним восхищением и желанием немедленно сорвать с Эжени платье и овладеть ею прямо здесь. В былые времена такое желание напугало бы её, сейчас же она выпрямилась, расправила плечи и даже нашла в себе силы улыбнуться Леону, а затем решительно шагнула вперёд, осматривая Лувр.

Дворец был не так велик, как она себе представляла, но поражал своим великолепием, блеском позолоты, нескрываемой, бьющей в глаза роскошью. Паркет был настолько красив, что Эжени опасалась ступать по нему даже в лёгких бальных туфлях и поражалась, как мужчины могут спокойно ходить здесь в грубых сапогах со шпорами. Свет сотен и тысяч свечей отражался в высоких зеркалах от пола до потолка, в холодной каменной глади колонн, играл на драгоценностях дам и кавалеров, заставляя их вспыхивать и слепить глаза, и Эжени вдруг почувствовала себя голой — из всех украшений у неё были только нитка жемчуга на шее да неизменная заколка с совой в волосах. Со стен на неё высокомерно смотрели нимфы, амуры, сатиры, древние боги и богини, созданные кистями искусных художников, вокруг всё звенело, сверкало, искрилось, переливалось, шум голосов смешивался со звучанием музыки, и Эжени почувствовала, что у неё начинает кружиться голова, а желудок внезапно свело, и она испугалась, что её вырвет.

Желая хоть как-то успокоить бунтующее тело, она взяла с подноса у проходящего мимо слуги бокал с шампанским и только успела сделать глоток, как мажордом звучным голосом объявил о появлении короля и королевы Франции. Эжени, как и все остальные гости, склонилась, неловко сжимая в руке бокал и невольно вспоминая бал у лесных духов — как он был похож на человеческий!

Людовик XIV оказался точно таким же, каким она представляла его по рассказам Леона: в роскошном камзоле, расшитом золотом, с золотистыми прядями парика, спадавшими на плечи, маленькими подкрученными усиками и усталостью во взоре. Он совсем не был красавцем, но было в его внешности что-то такое, что заставляло прищуриваться, точно от бьющего в глаза солнца. Рядом с Людовиком шла миниатюрная светловолосая женщина с миловидным лицом и белой кожей — его супруга Мария-Терезия. Следом в зал царственно вплыла королева-мать, Анна Австрийская: она, несмотря на почтенный возраст, сохранила остатки былой красоты. Большие глаза её смотрели нежно и чуть рассеянно, как у матери, готовой пожурить и простить любимое дитя за совершённую шалость, но в осанке и поступи чувствовалась уверенность женщины, которая в своё время одержала верх в борьбе с самим могущественным кардиналом Ришельё.