Выбрать главу

Ярцев пожал костлявыми плёчами, готовыми, казалось, прорвать ткань клетчатой рубашки.

— Трудно сказать, — ответил он. — Во всяком случае, коммерческой отдачи я бы не ждал.

— Почему?

Как всегда, когда разговор шел о деле, цветистое восточное красноречие покинуло Рубена Ашотовича и даже его кавказский акцент почти не чувствовался.

— Почему, э? Если человек может написать хороший рассказ, почему бы не попросить его написать для нас хороший роман? Он обрадуется, клянусь! Я бы на его месте обрадовался.

Ярцев с сомнением покачал головой, задумчиво потащил из нагрудного кармана рубашки мятую пачку сигарет, но тут же, спохватившись, отнял руку.

— Кури, дорогой, не стесняйся, — разрешил Рубен Ашотович, подвигая к нему девственно чистую пепельницу.

Ярцев закурил с благодарным кивком, выпустил под стол длинную струю дыма и ткнул указательным пальцем в переносицу, поправляя очки с толстыми, как бутылочные донышки, стеклами.

— Он обрадуется, — произнес Ярцев с прежним сомнением. — Может быть. А может быть, и нет. Наши условия ведь далеко не всех устраивают, Рубен Ашотович. И потом, вы же знаете этих авторов: за плечами ни одной публикации, а гонорары ему подавай, как у Хемингуэя. Но это все так, к слову. Дело в том, что он вряд ли способен написать хороший роман — хоть по собственной инициативе, хоть под заказ. Это одноразовый писатель.

— Э? — удивился Акопян. — Одноразовую ручку знаю, одноразовую зажигалку знаю, одноразовую даму тоже знаю, и не одну, а одноразовый писатель — что такое? Впервые слышу. Объясни, дорогой!

— Просто я, наверное, не очень точно выразился, — сказал Ярцев, дымя сигаретой. — На самом деле вы прекрасно знаете, о чем идет речь. Ну, есть у человека желание писать, есть свободное время, есть упорство, начитанность тоже есть, пишет без ошибок, грамотно… Но настоящего умения нет. Рука-то у него набита, этого я отрицать не стану, но фантазия бедновата, личный жизненный опыт мал, отсюда склонность к избитым штампам и излишне громким фразам. Словом, обычный графоман. Непризнанный гений.

— Так бы и говорил, — проворчал Акопян. — Но рассказ-то хороший?

— Неплохой, — кивнул Ярцев. — Есть длинноты, есть шероховатости стиля, есть, как я уже говорил, затертые штампы, но вещица впечатляет. Я потому и назвал его одноразовым писателем, что… Даже не знаю, как объяснить. Ну, в общем, мне показалось, что рассказ процентов на семьдесят автобиографичен. Понимаете?

— Кажется, начинаю понимать, — задумчиво проговорил Рубен Ашотович, пощипывая кончики густых кавказских усов. — Графоман, переживший сильное потрясение…

— Вот именно! — увлекшись, горячо подхватил Ярцев. — И описавший это свое потрясение раньше, чем успел задуматься о красоте стиля и стройности сюжета. Правда, мне показалось, что описание реальных событий занимает в рассказе примерно одну треть, а дальше идет фантазия в стиле голливудского триллера. Но вещь все равно получилась захватывающая. Даже мороз по коже. Если он и не сделал того, о чем пишет в финале, то чувствуется, по крайней мере, что он это всерьез обдумывал.

— Что обдумывал, э?

— Вы не собираетесь читать? — вместо ответа спросил Ярцев.

— Не знаю, Коля-джан. Со временем у меня, сам понимаешь… А что?

— Просто, если вы намерены это прочесть, я не стану рассказывать, о чем там речь, а то вам будет неинтересно.

— Интересно, неинтересно… Скажи, что может придумать покинутый любовник, о чем старый Рубик не догадается? Подумаешь, интрига! Обиделся, заплакал, потом разозлился, взял дедушкин кинжал и кого-нибудь зарезал… Или застрелил… Разве не так, э?

Ярцев пожал плечами и стал, дымя сигаретой, смотреть в окно. Похоже, он был не лучшего мнения о проницательности старого Рубика Акопяна, но предпочитал держать свое мнение при себе. В благодарность за это Рубен Ашотович не стал говорить, что думает о любимом сорте сигарет Николая Ярцева, дым от которых уже успел заполнить весь объем кабинета и неподвижно висел в воздухе вонючим туманом. Запах был такой, как будто в кабинете только что сожгли набитый конским волосом матрас. Рубен Ашотович покосился на вентилятор, от которого было очень мало толку, и мысленно проклял сломавшийся, как на грех, как раз сегодня утром кондиционер.

— Ладно, дорогой, — сказал он, решительно придвигая к себе папку с рассказом. — Я сам прочту. Спасибо, Коля-джан, ты мне очень помог.

— А зачем это вам, Рубен Ашотович? — поинтересовался Ярцев, расслабленным движением поднимаясь из кресла и давя в пепельнице окурок.

Акопян с удовлетворением проследил за этой процедурой и пожал широкими плечами.

— Точно не знаю, дорогой. Один человек просил. Не очень большой человек, но кто знает — может, и он когда-нибудь пригодится. Очень ему надо, понимаешь? Ему очень надо, нам с тобой не очень трудно — почему не помочь?

Ярцев задумчиво подвигал нижней челюстью — похоже, он не очень-то верил в альтруизм. Впрочем, Рубен Ашотович тоже не верил в альтруизм, считая его глупой выдумкой. Он сказал Ярцеву правду: в данном случае услуга, оказанная редактору какой-то там желтоватой газетенки, ничего ему не стоила, а преисполненный благодарности редактор впоследствии мог на что-нибудь сгодиться. Ну а если даже и не сгодится, все равно благодарность, которую к тебе испытывают, лучше обиды, разве нет? При чем же здесь какой-то альтруизм?

Когда Ярцев ушел, Рубен Ашотович встал из-за стола, отдернул жалюзи и приоткрыл окно, чтобы выпустить дым. Затем вернулся в кресло, вынул из пластиковой папки тощую стопку распечатанных на архаичном матричном принтере листков, уселся поудобнее и приступил к чтению: прежде чем звонить газетчику, он должен убедиться, что в руках у него именно тот материал, в котором нуждался журналист. Кроме того, Рубен Ашотович очень надеялся понять, зачем редактору «Московского полудня» понадобилась эта писанина, не представлявшая, по словам Ярцева, никакой ценности.

Первые три или четыре страницы, на которых излишне многословно и подробно описывалась ссора между влюбленными, Акопян пробежал глазами наискосок. Взгляд его привычно выхватывал из текста затертые штампы, о которых говорил Ярцев, — всякие там костры закатов, тронутые сединой виски, играющие на скулах желваки и прочую муть, которой полным-полно в личном архиве любого графомана. Да, Коля-джан не ошибся: рассказик и впрямь так себе — не первого и даже не второго сорта. Но при этом Рубен Ашотович чувствовал, что повествование помимо воли затягивает его, приковывает рассеянно скользящий взгляд к строчкам, а внутри рождается и начинает исподволь нарастать какое-то странное напряжение. Поймав себя на этом почти детском желании поскорее узнать, что будет дальше, Рубен Ашотович усмехнулся, удивленно покрутил головой, вынул из ящика стола сигарету и задумчиво закурил, что позволял себе делать очень редко — не чаще двух раз в день, да и то не всегда. Густой голубоватый дымок путался в его черных усах, разбивался вдребезги о бешено вращающиеся лопасти вентилятора и, невидимый, уплывал в открытое окно.

Рубен Ашотович читал.

«… Момент настал. Он вынул из кармана руку с отвратительно пахнущим платком и, не давая себе времени на раздумья, резко подался вперед. Левой рукой он ухватил Ингу за волосы и рывком запрокинул ей голову раньше, чем она опомнилась и начала сопротивляться, а правой плотно прижал к ее лицу пропитанный хлороформом платок.

Она забилась, как выброшенная из воды рыба, стуча ногами в пол кабины с такой силой, словно всерьез намеревалась проломить его насквозь. Ее руки беспорядочно порхали в воздухе, как две испуганные птицы, ударяясь о стойки кузова, о переднюю панель, задевая лицо и плечи Олега. Через платок доносилось ее глухое мычание; стройное тело, которое он так часто ласкал, выгибалось дугой под его руками, грудь судорожно вздымалась, силясь втянуть хотя бы глоток воздуха. Подол легкого платья совсем сбился, высоко обнажив длинные, безупречной формы, бедра. Только раз взглянув в ту сторону, Олег почувствовал дикое, звериное возбуждение, нет — похоть; он уже знал, что внутри эта женщина порочна и испорчена, но оболочка, скрывавшая черную гнилую сердцевину, была просто великолепна и все еще продолжала волновать дремавшие в нем животные инстинкты.