… Дымов проснулся со странным ощущением: ему казалось, что во сне он видел свой рассказ, и не просто видел, а принимал в нем участие в качестве какого-то нового, непредусмотренного сюжетом персонажа, этакого стороннего наблюдателя, поочередно вселявшегося в героев повествования. Этот незримый вездесущий дух, кажется, попал впросак, ухитрившись под занавес вселиться в тело, обреченное на медленную, мучительную смерть. Положение у него было незавидное, и Дымов порадовался тому, что вовремя проснулся.
Некоторое время он лежал на спине, отдыхая и испытывая блаженное ощущение, знакомое каждому, кому доводилось просыпаться посреди ночи от привидевшегося во сне кошмара и обнаруживать, что это всего-навсего дурной сон. Потом ему стало интересно, ночь сейчас или утро, и он открыл глаза.
Получилась какая-то ерунда. Дымов решил, что еще не совсем проснулся, закрыл глаза и снова открыл.
Ничего не изменилось. Вокруг по-прежнему было темно и тихо, как в могиле. Если это и был сон, то какой-то уж очень странный. Впрочем, перепутать сон с явью, вопреки утверждениям некоторых писателей, на самом деле очень трудно. Дымов точно знал, что уже не спит, что проснулся… только непонятно где. И с кем.
Да, где бы он ни находился, он был здесь не один. На плече у него, щекоча щеку почти невесомыми прикосновениями разметавшихся во сне волос, лежала чья-то голова. То есть он предполагал, что это голова, потому что… Ну а что еще там могло лежать?
Можно было предположить, что эта голова принадлежала Ольге. Но тогда было непонятно, почему Ольга спит, не производя ни единого звука и совершенно не шевелясь. Даже когда человек спит очень глубоко и дышит очень медленно, грудь его все равно поднимается и опускается, а тут…
И почему, черт возьми, от Ольги так воняет? К зубному ей, что ли, пора? Или она это… гороха на ночь наелась?
Только теперь до Дымова дошло, что пахнет действительно крепко. До сих пор он почти не чувствовал запаха — привык, надо полагать, принюхался, — а сейчас вдруг ощутил его в полной мере, и его едва не вывернуло наизнанку. Никакой горох и тем более никакой, даже самый запущенный, кариес не дал бы такого запаха, да еще в такой концентрации. Если эта вонь исходила от Ольги, оставалось только предположить, что супруга Александра Дымова умерла не меньше недели назад и уже успела основательно протух…, то есть разложиться.
Но, как ни назови процесс, конечный продукт от этого меньше вонять не станет. Нет, Ольга — живая Ольга — так пахнуть не могла. Так что же она, и впрямь умерла?
По здравом размышлении Дымов решил, что это какая-то чушь. Как Ольга могла умереть, да еще и, извините, разложиться, лежа у него на плече? Он что, спал целую неделю? Вряд ли. Так что это — шутка какая-нибудь?
Этот вопрос показался ему странно знакомым, но разбираться в этом ощущении было просто некогда — у него хватало иных, гораздо более острых ощущений, и что-то подсказывало, что в самом скором времени их станет еще больше.
Осторожно, словно боясь, что его укусят, Дымов протянул свободную руку и ощупал то, что лежало у него на плече. Пальцы скользнули по волосам и вдруг коснулись чего-то твердого, ледяного, омерзительно липкого, на ощупь отдаленно напоминавшего человеческое лицо.
Дымов в ужасе отдернул руку, попытался вскочить и сразу же с глухим деревянным стуком приложился лбом к чему-то твердому, деревянному. Удар отбросил его назад — испуганного, сбитого с толку, потерявшего ориентацию в пространстве, задыхающегося, с бешено бьющимся сердцем. Он снова протянул руку и ощупал то, что лежало рядом.
Так и есть, лицо. Вот нос, закрытые глаза, а это, должно быть… Да, точно, открытый рот и зубы. Все твердое, холодное… окоченевшее? Да нет же, чушь, чушь! Этого не может быть! Ведь они с Ольгой совсем недавно, буквально накануне, что-то делали вместе, и она была жива и здорова. Может быть, это шутка? Подложили ему в кровать манекен, подсунули под кровать дохлую кошку, занавесили окна, доску какую-нибудь сверху присобачили, шутники… Только что же это за шутники такие, которые так неудачно шутят?
Этот вопрос снова показался Дымову странно знакомым, и он снова отбросил его в сторону, как второстепенный. Прежде всего надлежало все-таки разобраться, на каком он свете.
Итак, Ольга. Помнится, она приехала на дачу и…
Он снова попытался вскочить и снова ударился головой. Ну конечно! Они отправились в сарай, чтобы перезахоронить Нику, если окажется, что она действительно там. Там, в сарае, Дымов решил избавиться от жены, которая слишком много знала и чересчур вызывающе себя вела, корчила из себя этакую хозяйку положения. Он помнил, что выкопал яму и нашел на ее дне длинный сосновый ящик, подозрительно похожий на гроб. Он помнил, как сбил планки, которые удерживали крышку, и протянул руку жене, намереваясь сдернуть ее вниз, а потом зарубить лопатой и положить в этот же ящик.
Он помнил, что она подала ему руку, помнил, как рванул ее на себя, а потом…
… А потом все пошло совсем не так, как он планировал. Падая в яму, Ольга, словно только того и ждала, вдруг вынула из кармана правую руку, в которой мелькнуло что-то белое. В следующее мгновение она всем своим весом обрушилась на Дымова, сбив его с ног и пригвоздив к земляной стенке свежевырытой ямы, и тут же к его лицу плотно прижался влажный, знакомо пахнущий хлороформом носовой платок. От неожиданности Дымов сделал глубокий вдох, и это было последнее, что он помнил…
Он шарахнулся в сторону от того страшного, омерзительного, что лежало рядом с ним в кромешной тьме, и уперся плечом и затылком в деревянную стенку. Сверху была крышка, позади и справа стенка, а слева…
Вжавшись всем телом в занозистые доски, стараясь не дышать, Дымов нащупал карман джинсов. Слава богу, зажигалка была на месте. Под ним почему-то было полно бумаги — плотной, глянцевитой, похожей на фотографическую, и другой, потоньше, которая противно шуршала при каждом движении. Еще там было что-то на ощупь напоминавшее почтовые конверты, но Александру даже в голову не пришло задуматься, что бы это могло быть, — сначала он хотел получить подтверждение своей страшной догадке. Хотел ли?
Вынимая из кармана зажигалку, Дымов криво, болезненно усмехнулся в темноте. Разве у него был выбор? Разве кто-то когда-то спрашивал у него, чего бы ему больше всего хотелось? О, на этот вопрос он бы ответил не задумываясь! Особенно сейчас, когда больше всего на свете ему хотелось просто проснуться и обнаружить, что все это привиделось ему в пьяном бреду…
Колесико чиркнуло о кремень, выстрелив в темноту пучком оранжевых искр. Дымов поднял зажигалку повыше, пачкая дощатую крышку копотью.
Одного взгляда оказалось достаточно, чтобы исторгнуть из его груди сдавленный вопль ужаса и отчаяния.
Рядом с ним в тесном дощатом ящике лежала Ника — Ника, умершая, несомненно, не менее недели назад, синяя, жуткая, с провалившимися глазницами и оскаленным в мучительной попытке поймать хотя бы молекулу кислорода ртом. Ладони сжимали исцарапанное горло — похоже, умирая от удушья, Ника пыталась разорвать его ногтями. Сведенное предсмертной судорогой тело было неестественно выгнуто; в неверном свете зажигалки Дымов отчетливо видел, как из открытого рта Ники испуганно выбежал и торопливо юркнул куда-то под одежду довольно крупный жук.
Зажигалка погасла. Дымов успел разглядеть, что в ящике — да нет, пожалуй, все-таки в гробу! — действительно было полно бумаги — каких-то конвертов, печатных листов, фотографий. Он снова засветил тусклый огонек, сжигая драгоценный кислород. Бумага его не интересовала — он и так знал, что это такое. Намного интереснее была надпись, замеченная им прямо у себя над головой, на крышке гроба. «КАК ТЕБЕ ЭТО НРАВИТСЯ, ПОДОНОК?» — гласила надпись.
— Сука! — плачущим голосом закричал он в темноте, которая после режущего глаза огонька зажигалки казалась густой и вязкой, как сырая нефть. — Что ты наделала, сука?! Чтоб ты сдохла, тварь! Ты сдохнешь! Сдохнешь! Сдохнешь!
Он ударил в крышку обеими ногами, но та не подалась ни на миллиметр, лишь в узкие щели, тихо шурша по бумаге, просыпалось немного земли. Дымов стиснул зубы и ударил снова — с тем же эффектом. Он зажмурился, пытаясь взять себя в руки, преодолеть панику. О, он недаром описал в своем рассказе именно такую смерть! Там, в рассказе, Александр Дымов выплеснул на бумагу не только свою обиду, ревность и злобу, но еще и свой страх — самый сильный, самый тайный, самый непреодолимый — страх перед погребением заживо, перед медленным удушьем без надежды и пощады. И теперь ему представилась единственная в своем роде возможность проверить описания этого процесса.