Но всякая чушь, которая подвергалась, так сказать, художественному запечатлению — попадала в архив цитат, в арсенал политических представлений — и вот попёр бедный наш фриц завоевывать зощенковских наследников, чеховских лишних людей. И напоролся на русских, никакой литературой в мире не предусмотренных вовсе.
Я видел этого Фрица в годы войны. Я должен отдать справедливость этому Фрицу: он был не столько обижен, сколько изумлен. Позвольте, как же это так, о чем же нам сто лет подряд писали и говорили? Как же так вышло, где же эти босые и лишние люди? Фриц был очень изумлен. Но в свое время провравшаяся профессура накидывается на Фрица с сотни других сторон и начинает врать ему так, как не врала, может быть, еще никогда в ее славной научной карьере».
«Черт меня побери! — подумал я, выписывая цитаты из «Народной монархии» и осознавая при этом, что последнее дело заполнять страницы собственного романа чужими мыслями. — Каюсь, чувствовал, дорогой читатель, что даю маху, перебор с Солоневичем… Но, уж очень мы с ним одинаково мыслим! Ты уж потерпи, дорогой, а лучше раздобудь сей труд и читай его, перечитывай на сон грядущий да и в иное время тоже…»
Так извинялся я перед соотечественниками вечером 23 апреля, в пятницу, собираясь с духом, чтобы рассказать о том, какая встреча случилась у меня вчера.
С утра я был в конторе, подготовил договор на передачу наших прав и пленок фотонабора книги «Так говорил Каганович», подписал несколько экземпляров романа «Вторжение» для критиков и журналистов, все еще пытаясь поднять волну восторженных отзывов либо разносных рецензий. Ни того, ни другого, увы, не было, не возникал девятый или надцатый вал откликов на свежеиспеченное мое детище, замалчивали, как всегда, литературные сукадлы очередное сочинение Станислава Гагарина.
Оставалось лишь удовлетворяться, смиренно утешаться бесхитростными читательскими письмами, в которых восхищение моим творчеством перемежалось искренним удивлением: почему ничего не слыхали о вас прежде, почему ваших книг нет на прилавках…
На Власиху шел пешком, по бетонной дорожке маршала Толубко, привычно благодаря и не боясь повториться Владимира Федоровича за его команду соорудить пешеходную прелесть.
До назначенного часа оставалось минут тридцать, и я заглянул на почту, извлек из 31-го абонированного ящика корреспонденцию, покалякал о дне рождении Ильича с Галиной Ивановной, Галиной Борисовной и Валентиной Павловной — славными и душевными женщинами, с которыми, равно как и с другими работницами власихинской почты, старался поддерживать дружеские отношения.
День был удивительно ясным, теплым и праздничным.
«Не Зодчие ли Мира постарались?» — внутренне улыбнулся, покидая почту и выходя на центральную площадь.
Там уже собралось десятка два седых мужичков и несколько женщин, выделялся среди них серьезный дядя помоложе, как я сообразил, оказавшийся Владимиром Ивановичем, собравшим сюда коммунистов, не побоявшихся отдать дань уважения Владимиру Ильичу.
Грустно все это выглядело, грустно… Кто бы мог подумать о таком еще два-три года назад?!
Но была разлита вокруг и светлая приподнятость, очищающая душу мысль о том, что эти-то вот пожилые люди абсолютно бескорыстны. Более того, воспитанные на воинской субординации, они пришли сюда, рискуя вызвать неудовольствие того же главкома Сергеева, который недавно уже потребовал снять повсюду ленинские портреты.
«Теперь-то я уже никогда не пойду к Игорю Дмитриевичу на рандеву, — сказал я себе, когда узнал об этом. — Кто бы мог о нем такое подумать?!»
Впрочем, хорошо и лично знакомый мне прежде вэдэвэшник Грачев вызывал у меня не меньшее, если не большее духовное неприятие.
Произнес пару слов бывший политотделец, полторы-две фразы, вякнул ваш покорный слуга, прислонили к мрамору внушительного — спасибо Юрию Алексеевичу Яшину, его заботами поставили! — памятника вождю мирового пролетариата архискромный, если не сказать жалкий, веночек, я рассыпал принесенные от себя и Дурандина гвоздики по обе стороны, постояли в скорбном молчании и принялись расходиться.
На краю площади мы с Владимиром Ивановичем остановились, захотелось потолковать о грядущем референдуме, уточнили полное совпадение взглядов по поводу того, как отвечать на вопросы, договорились о дальнейших взаимных действиях и стали прощаться.
Пожимая руку бывшему комиссару, я окинул памятник Ленину последним взглядом и, хотя он отстоял от меня на сотню метров, увидел, как на гранитное возвышение поднялся человек в камуфлированной одежде, пятнистой шапке с козырьком и положил на плиту алые гвоздики.