— Где письмо? Дай его скорей!
Старушка поднялась, нагнулась к полу и вытащила из-под хасира маленький пакет.
Я не могла его прочесть и не знала, что мне делать. Тогда она подошла к дверям и крикнула:
— Гасан-Али! Гасан-Али!
Подошел мальчик лет десяти-двенадцати. Старушка сказала ему:
— На вот тебе гранат, скушай. А за это прочти нам письмо.
Откуда-то из-за постели достала гранат и дала ему, а в то же время держит перед его глазами письмо, которое я распечатала.
Гасан-Али учился у муллы и кроме молитвенного письма другого не умел разбирать. Но, пробившись над письмом довольно долго, он все-таки кое-что понял. И вот что это было.
«Уважаемая ханум! Видеться с вами впредь я считаю невозможным. Не вздумайте прийти ко мне домой — это будет напрасно: вас не примут. А если поедете в Тегеран, не являйтесь в дом вашего отца и матери: они тоже не намерены вас принимать и отреклись от вас, как от беспутной дочери. Они написали мне об этом в ответ на мое письмо, в котором я уведомлял их о вашем исчезновении и о том, что, насколько мне известно, вы ушли в один из публичных домов».
Глава одиннадцатая
ПУТЬ ГОРЯ И СКОРБИ
После этого письма я снова впала в беспамятство и провела еще шесть дней в бреду и лихорадке.
В Исфагане я ни с кем не была знакома и не знала, что мне делать, куда идти, с кем поделиться своим горем.
А горе совсем задавило меня. Ни на минуту не могла я успокоиться и прогнать мысль о том, что этот человек, заставлявший меня так поступать, сам же объявил меня перед всем миром и перед отцом с матерью беспутной, потерянной, развратной женщиной.
По тому, как он поступал со мной теперь, я поняла, что в вечер нашей свадьбы он нарочно привел к нам в дом молодого человека: он хотел показать меня, потому что он тогда уже решил послать меня к нему.
С таким же намерением он пригласил к нам министра, покровительства которого хотел добиться. Теперь он достиг всего, и так как здесь, в Исфагане, не было никого, к кому бы он мог меня послать, он выгнал меня из дому и подверг всем этим несчастьям.
По счастливой случайности старушка, у которой я жила, по имени Шах-Баджи, была очень добрая и честная, и за шестнадцать дней, что я провела у нее, крепко меня полюбила.
Когда, наконец, лихорадка моя прошла и ко мне начали возвращаться силы, она попросила меня рассказать, что со мной произошло, и я рассказала ей свою историю со всеми подробностями и сообщила ей, кто такие мои отец и мать и какое место занимает мой муж. Шах-Баджи считала для меня самым правильным поехать в Тегеран и вернуться к отцу и матери. Она хорошо знала нравы исфаганцев и сразу сказала мне:
— Здесь тебе ничего не удастся сделать. К кому бы ты ни обратилась, твой муж всегда сумеет забежать вперед, — у него деньги и он, где нужно, может дать взятку, а у тебя ничего нет.
Я видела, что Шах-Баджи права, но сколько я ни думала, не могла придумать, откуда мне взять денег на поездку в Тегеран. Муж мой дошел до того, что даже обручальное кольцо снял у меня с руки во время моей болезни.
Вдруг моя рука, лежавшая на груди, ощутила там, в складках платья что-то твердое: это были мои золотые часики. Очевидно муж не заметил их, когда меня раздевали, или позабыл снять.
Я обратилась к Шах-Баджи.
— Кроме этих часов и цепочки у меня нет ничего. Не можете ли вы продать их, чтобы я могла добраться до Тегерана?
Шах-Баджи тотчас поднялась, накинула чадру и отправилась на базар. К полудню она вернулась и сообщила, что за часы вместе с цепочкой дали десять туманов. По лицу ее видно было, что она не лжет. Приходилось благодарить «милых» исфаганцев, которые за часы, стоящие тридцать туманов, дают десять. Но делать было нечего.
Утром следующего дня в Тегеран отправлялся фургон с купеческим грузом. Попрощавшись с Шах-Баджи (причем она дала мне на дорогу узелок с котлетами и крепко меня поцеловала, а я обещала ей, что ее не забуду), я уселась в фургон, и часов в девять утра мы поехали.
Кроме меня, в фургоне были три женщины и двое мужчин. Две из этих женщин были жены ехавших с нами мужчин и только третья была одиночка, как и я. Понятно, что, пока те беседовали со своими мужьями, мы с ней разговорились. Сначала говорили просто так, о разных разностях, а потом пришел день, когда мы начали делиться друг с другом тем, что было на душе.