И все же я убил зайца! Правда, убил, как говорится, не без некоторой посторонней помощи. Вот он — снежно-белый, пушистый, вытянувшись во весь рост, с черными глазами и кончиками ушей, с щетинистыми черными усами, на которых капельками запеклась кровца, — лежит передо мной на блеклой траве. Я поднял его за задние ноги.
Как бы сами, сильно, из глубины души не написались — вылились чьи-то, свои ли, чужие ли, вдохновенные слова: «В охоте, несомненно, тоже есть элемент сказочности, счастливый уголок и трогательный отблеск нашего детства, что-то от Синей или Жар-птицы, от Ивана-царевича на Сером волке, от Аленушки на бел-горючем камне, от заповедных кладов и огней Ивановой ночи… Без чувства поэзии, без ощущения сказочности природы нет ни охоты, ни охотника…»
До́роги, до́роги мне родные места, но думается, втройне до́роги и молодые мои годы жизни рядом с Матюшей, преподавшим мне немало в познании природы и не хищнической, а разумной охоты, нацеленной не на истребление, а сохранение и приумножение природных наших богатств. Сколько раз мысленно я возвращался к своему учителю, и отблеск тех дней горит у меня в глазах даже и сейчас.
Не забыть, какую пропарку задал мне Матюша, когда я, учась стрелять, «красиво срезал», как казалось мне, дятла, упоенно выстукивавшего барабанную дробь на старой сушине.
— Ну и как, ка-а-ак тебе не стыдно, Ефимчишка, — впервые уничижительно назвал меня он, — такого музыканта и в како-о-ое время убил!.. Живая природа — это тебе не тир, не амбарная дверь!.. Да знаешь ли ты, что испреполезнейший лесной лекарь сейчас даже не для пропитания работал, а, как соловей, любовную песню пел, чтобы покорить, привлечь на гнездовье самочку…
И Матюша рассказал мне, как самцы дятлы, соревнуясь в любовных турнирах, отыскивают, каждый по своему, дарованному ему природой музыкальному слуху, самую звонкую сушину и заставляют ее звучать неповторимым призывным тоном, в который вкладывают всю свою дятловую душу.
— Ведь весна же — пора любви, размножения. Нельзя жить сегодня, не думая о завтра. Смотри какие распа́ры — земля и то, разомлев, созрела для любви: в нее сейчас кинь одно зернышко — родит двадцать!..
Матюша был яростным противником весенней охоты — уж очень он любил в эту пору все живое и, как соловей в божественных трелях, дятел в барабанном бое, безмолвно вбирал в себя всю красоту окружающего его мира. Сам он весною не стрелял ни зверей, ни птиц: «рука не поднимается».
Сколько поснимал Матюша браконьерских капканов у согринских шкурятников, безжалостно душивших сурков в запрещенную весеннюю пору, порвал силков на тетеревиных и дупелиных токах. Сколько раз грозились его убить согряне, но Матюша был беспощаден.
Шиловскую пойму — излюбленные места наших летних и осенних охот с извилявшейся речкой Шиловкой, с бесчисленными отногами, бочагами и озерками, подобно ожерелью нанизанными на нитку, — Матюша знал так, что в ночь-полночь не только не сбивался с пути, но, кажется, даже и не запинался ни об одну кочку.
Я слепо следовал за ним и, как бы ни отмотал ноги, беспокоился лишь об одном — не отстать от него, шагающего летяще-легкой походкой. «Охотник должен быть с железными ногами», — говорил Матюша. И как порою ни «захаживал» меня мой неутомимый учитель — я крепился изо всех сил: вырабатывал «железные ноги».
Но все кончается. Кончились и детство, и юность. Мне было уже двадцать лет. После шрапнельного ранения в грудь с Западного фронта я приехал домой в недельный отпуск.
Кажется, никогда так остро не ощущался во всем моем существе приток новых сил, так неистово не хотелось жить, как в те короткие семь дней отпуска.
В канун возвращения на фронт выпала редкостная пороша: все бело, воздух и чист и свеж. И я и Матюша в прощальный этот день по пороше гонялись за волками, опьяненные солнечным ноябрьским днем, пушистой переновой, сверкающей мириадами блесток, упоительной скачкой за подозренным зверем, когда не замечаешь ни рвов, ни топких ручьев, слившись воедино со скачущим во все ноги конем, видишь лишь одного достигаемого зверя с поджатым поленом и вываленным языком…
Переживая радость удачной охоты, после которой властно подступает потребность поговорить о ней, мой учитель любил с загадом допустить мудреную фразу, рассказать веселый эпизод, а иной раз и импровизированную поэтическую легенду. И теперь он поведал мне не то вычитанную, не то сочиненную им бывальщину, в основе которой лежало прославление любимого мужского спорта: