— Ну, воля ваша, а только завтра, чур, не обзаживать, не портить птицы, — сдался рассказчик.
— Все мы, охотники, как известно, с рождества ждем весны. Но, уверен, всех нетерпеливей ждет ее Ника.
Еще до весны, как говорится, семь верст, а он уже поджидает прилета первых пар уток. Выйдет ночью из прокисшей за зиму избушки и слушает, ждет желанного свиста крыльев.
Славно мартовской, ночью на дворе! Невидимая весна чувствуется во всем: и в хрусте подтаявшего за день снега у крыльца, и в почерневшей дороге, и в обмягшем воздухе.
Никто раньше Ники не укараулит прилета передовой стайки кряковых.
Дружная, как вам известно, задалась нынче весна: не уходил бы с двора. Но особенно тихий, солнечный день выдался третьего апреля: парило так, что проталины закурились. Разморило Нику: лежал он на завалинке кверху брюхом и глаза на небо пялил. А небо высокое, в белых барашках.
— Ну, Фросинька, денек-другой и будем свежинку кушать…
Плохо спал Ника. Вышел на двор, и залюбовался: такая мягкая, теплая нежилась, дремала ночь.
Стоит Ника босой, прислушивается, точно гусак, с ноги на ногу переступает. Тихо: с солнцепечного склона, пробивая путь под снегом, журчит ручей.
И вдруг… ясно услышал в небе жирное шавканье селезня и вскрик утки.
Вбежал в избу Ника и закричал: «Фросенька! Утки прилетели!»
Потом схватил скрипку и стал играть…
Утром, к Никиной радости, пошел теплый, спорый дождь-снегоед. С гор хлынула вода. После обеда Ника не выдержал:
— Ударюсь-ка я, Фросенька, на Шиловские луга. Вся утка с прилету на полыньях. Пока там разини-охотники гадают: пришла — не пришла, а я-то наверняка знаю: есть! Я, Фросенька…
Но Фросенька уже собирала мешок мужа.
Любил Ника первые выходы. И тянется он на охоту не проезжей дорогой, где могут встретиться обыватели, а в обход по загорью: «Ты тут, можно сказать, литургею справляешь и эдакое в сердце своем несешь на первых-то выходах, а он к тебе с улыбочками ехидными, с подъелдыкиваньем, — одним словом, с грязными сапогами в душу норовит забраться… Знаем мы их!..»
Дождь перестал. На солнцепеках обопрела — выглянула земля.
Проваливаясь в снегу, пересек Ника Шиловские луга и выпер к Большому затону: там, на незамерзающих родниковых полыньях, он не один год бивал селезней с прилета. Все такие полые места вокруг города у него на учете.
На мысу, в таловом кусту, Никин скрадок. Он только подновил его.
Подмял осоку, хохлясь, как гусыня на яйцах. Налетевшая пара кряковых, заметив охотника, взмыла столбом. Ружье в руках, но курки не подняты. Выстрелить, пока утки были над сушей, не удалось, отпустить дальше — будут вне выстрела. Ника, как он говорит, «лопнул», и селезень шлепнулся в полынью.
Первый селезень! Кто из нас не радовался, оглаживая дымчато-голубое его перо! И этот селезень качался на волнах, дробно перебирая красными лапами. Ветром относило его к середине полыньи, на быстрину: «Унесет!» Ника сбросил треух, полушубок, сапоги. Расстегнул пуговицы у штанов…
Нет, не буду рассказывать вам, друзья мои, как Ника доставал селезня из полыньи четвертого апреля.
Сидеть в скрадке он уже больше не мог: зубы выбивали дробь. Схватился — побежал искать остожье для ночлега. Пробираясь с острова на материк, не узнал лугов: снег раскиселился, воды прибавилось — канавы были полным-полны. И снова припустил дождь. Ника выбрался на гривку и устроился в прелых одонках скирды. От раскисшего полушубка и разогревшегося тела валил пар. Ника уснул накрепко. Вскочил от ледяного ожога:
«Батюшки! Вода!..»
Ночь. Шум и треск ломающегося на реке льда, а к этому ливень и первый весенний гром: не ночь — кара господня!
Ахнуло-трахнуло, и словно надвое развалилась черная кровля небосвода.
Развалилась, а сквозь провал, вдоль этой расщелины, змеей белое пламя. Волосы на голове у Ники поднялись шубой.
Как схватил ружье, селезня, как пробежал первый лужок, поминутно оступаясь в залитые водой ямы, — помнит плохо. Врезалась в память только безбрежная ширь полых вод, занесенные с Ульбы льдины, удары грома, просверки молний да высокие торосы опасного затора, повернувшего всю силу реки в луга.
Споткнувшись о залитый по маковку куст волчевника, упал, ободрал лицо и руки. Волны подхватили его.
— Караул!.. Тону!.. — Но уцепился за ветку и встал.
«На Мамину гриву, она выше, там деревья!» — Ника сорвал с плеч двустволку и, опираясь на нее, как на костыль, побрел: мельче, мельче. Когда почувствовал, что грива рядом, — не выдержал и заплакал.