— Вот и добрался до твоей притулы… Ну, а теперь здравствуй, Николаич, — слабым грудным голосом сказал он и протянул мне тонкую костистую руку.
Бережно, точно опасаясь сделать больно Мине, я пожал его руку, нырнул в шалаш, достал оттуда седло и положил у жарко распылавшегося костра.
— Садись, Миня… Миней Минеевич, — смутившись, поправился я.
— Ну какой я Миней Минеевич. Это даже смешно. Я — Миня. Так и зови меня, Николаич.
Миня опустился на мягкую седельную подушку и так благодарно взглянул на меня синими, детски чистыми глазами, такое у него было блаженно-счастливое лицо в этот момент, что я забыл о всех своих огорчениях и на душе у меня посветлело.
— Вышел поздно, думал, не доберусь и на утренней зорьке не постреляю. А он, пролет-то этот, может, у меня последний… Но господь помог, хоть до твоей притулы дотянулся… Все мы пролетные птицы…
Смысл сказанных Минею слов был совсем не весел, но ни его, ни меня не оставляло радостное настроение от нашей встречи. Чай пили у костра. Я рассказал о досадной сегодняшней неудаче. Миня все так же счастливо улыбался. Иногда он поднимал голову и слушал свист утиных крыл в небе. Чувствовалось, что он до краев переполнен и радостью этого ночного чаепития у охотничьего костра, и тем, что слушает пролетающих птиц.
Помолчали. Все в Усть-Каменогорске знали, что Миню догрызает чахотка, что отец его — тоже слесарь и тоже охотник — очень рано умер от той же болезни. Мине было всего только тридцать пять лет, но он выглядел уже стариком.
«Таких, начисто лишенных практической житейской сметки людей усть-каменогорские мещане характеризовали коротко, но точно: «идевалист — святая душа на костылях», — сохранилась о нем запись в моем тогдашнем дневнике.
Миня холостяк. Жил он вдвоем со старухой матерью в покривившейся избушке на берегу Ульбы. Половину избушки занимали горн и слесарный верстак, заваленный старыми позеленевшими медными самоварами, прохудившимися чайниками и примусами. Летом избенка Минеевых почти всегда была закрыта на замок: старуха или рылась на огороде, или редиской и огурцами торговала на базаре. Миня обитал в любимых своих Бужурах.
Хотя школьной премудрости в приходском училище Миня набирался всего два года, но питал большую склонность к отвлеченным суждениям. «Без жизни на природе, без рыбалки и охоты (слесарь считал их «десертом души») жизнь — нестоящий прах», — говорил он. За чаепитием Миня утешил меня:
— Так, значит, Николаич, это Меркулыч — «едят тебя мухи с комарами» — подвел? А ну-ка давай мне сюда свою палилку, я над ней пошаманю…
Я подал Мине свою двадцатку.
— Меркулыч — тоже заразный охотник, ничего не скажешь, — улыбнулся Миня. — Это он из-за пролета, в поспешности, не иначе, только подкладочку жестяную под крючки подложил, чтоб не качалось, а припаять-то уже недосуг было. И когда ты, опять же в поспешности, складывал ружье — подкладочка и вывалилась… В запале и не то случается. Ой, ой, как отошли от колодки стволики-то! — заметил он. — Ну, конечно, потому и бойки не достают до пистонов. А капсюли у тебя, понятно, берданочные, жесткие: их только военной пружине разбивать впору. — И обнадежил: — Ну, этому твоему горю помочь ничего не стоит. Напильник и пара гвоздей у слесаря в его сряде всегда найдутся. На утренней зорьке снова будешь стрелять.
К полуночи дождь перестал, но с низкого неба все же сыпалась и сыпалась, словно бы медленно оседала, густая морось, именуемая охотниками «мжичка».
Я наломал ворох сухого черемушника и все время поддерживал жаркий костер.
Миня разделся, развесил сушить «свою сбрую».
— Благодать у костерка-то. Люблю я огонь, Николаич, век бы смотрел на него. — Миня блаженно прижмурил глаза и еще ближе подвинулся к костру.
Узкая грудь и явственная гармошка ребер были туго обтянуты пергаментно-желтой кожей. Босой, голый, лишь в фуражке на голове, восседающий у жарко пылающего костра, Миня с гвоздями и напильником «шаманил» над моей двадцаткой. Сдержанный и даже молчаливый в обычной жизни, сегодня Миня разговорился. И говорил откровенно — от души, словно на исповеди…
Много наслышанный от своих земляков о чудаковатом слесаре, я столкнулся с Миней на охоте у костра впервые, и потому внимательно слушал «святую душу на костылях». От земляков же я знал, что больной слесарь ко всему прочему, кроме «душевного десерта», совершенно равнодушен. Но я даже и не предполагал такой фанатической увлеченности слесаря охотой, такого младенческого простодушия, какие обнаружил в Мине Минееве.